Я вошла в пятнистую солнечную аллею и начала смиренно выметать палую листву. За курчавой зеленью лип белел портик — мило, идеально, первой четвертью прошлого века… Гусиные перья, канделябры, забытый веер, в альбоме — пронзенное стрелою сердце и венок… А за портиком… За белым паскудно-лживым портиком свинцово громоздился, как градяная туча на небосклоне, буро-серый колосс, бесформенно-многоэтажный ангар, бессмысленная конюшня с тысячей кабинетных стойл. Я дышала настоем увядания и вдруг протянула ладонь горизонтально. (И это во мне… Зачем?) Синицы качались на худеньких прутиках, хитро поглядывали бисерным глазком. Одна порхнула на ладонь, чрезвычайно приятно царапнув ее цепкими коготками, сообразила, что семечек нет, и улетела прочь.
Я сметала листья. Спокойно, грациозно, даже сноровисто. И вот за спиной кашлянули, прочищая гортань. Я глянула (как тогда в зеркале) через плечо.
Низкий, пружинисто-прочный человек лет сорока пяти. Полнолицый, с зачесом поперек бледной лысины, в хвостатом концертном фраке, в свежей манишке. Стоял, сунув короткие руки в карманы байковых панталон. Холодновато-пристальными, опытными глазами он смотрел на меня из подглазных мешочков и облизывал нижнюю губу.
— В загадочности вся соль… И возможно, самое худшее… — Бекмарузинским говорком бормотал человек во фраке. — Итак, садовница?
— Садовником тут Михеич. Я только подметаю дорожки.
— Как же звать Михеичеву помощницу? Конечно, Венера, Венус…
— Не совсем. — Я стараюсь быть обаятельной. Не просто — а ослепительно и ошеломляюще. По его лицу нетрудно догадаться об откровенно порочной улыбке моего красногубого рта. И все же я играю нежную юность. Его взгляд застилает пленка близкого пароксизма, он шумно дышит, что свидетельствует о несдержанности и запущенном сердце. В моем ответе при взаимном розыгрыше нет синкопы. Недопустим кикс или сбой — только ровно текущий мелос порабощения. Он уже знает: не выкрутиться ему. Мое явление было предрешено рано или поздно. Он усмехается, и по его полному лицу кривой волной пробегает гримаса безысходности.
Мне почти жаль этого сорокапятилетнего диктатора с лысиной, прикрытой выкрашенными прядями, хотя я помню, что в подземных равелинах по его приказу или согласию удушают сотни людей; у трехлетних девочек выкачивают кровь для омоложения сифилитичных вельмож; строптивых юношей обрекают плавать в бассейне, где вода постепенно нагревается до кипения, — и невыносимые их страдания перед смертью видят с комфортабельных трибун матери, отцы и невесты… А питонам и анакондам государственного террариума вместо крыс скармливают мудрых каландаров, хранящих чистоту заветов и сокровищницу легенд. И многое еще, отвратительное, изуверски-жестокое совершается его именем, его неограниченной властью.
Но мне все это безразлично. Я не исследователь общественных пороков, не историк, не ассенизатор смрадных ям произвола. Я не обвинитель и не судья; я профос.
— Меня зовут Венуся. И правда, я похожа на Венеру. Только у настоящей глаза голубые и косят… — Я кокетничаю примитивно, как вокзальная потаскушка. Мне смешно — яс удовольствием располагаю этим мимически оформленным психо-физическим проявлением. — Ах, какой вы проказник!.. Но Венера, мне говорили, точно была косая. А мое полное имя Венцеслава. Да, очень торжественно звучит. Кажется, бабушка. Она родом из Богемии.
Мое грубое кокетство выглядит, наверное, заигрываньем пантеры с упитанным пекари…
— Удивительно, что тебя не величают какой-нибудь Клитемнестрой. — Он не предполагает действительного тупика; путая мифологию, он иронизирует в ответ на мою иронию. — А теперь брось все и следуй за мной.
Что ж, диктатор решил продолжить игру, любопытство, безусловно, подавило прочие чувства всесильного фрачника. Я буквально исполнила приказание: уронила метлу и пошла в шаге от него, чуть поотстав и вульгарно играя бедрами.
За идиллической колоннадой, в мрачном нагромождении корпусов, сияла щеколдой дверь — массивная и уродская до гадливого отвращения, до понимания какой-то безнадежной, поразительно напыщенной пошлости. По сторонам бурятскими идолами каменели верзилы в сером — шлем, краги, перчатки с раструбами, нос крючком и ручной пулемет с правого бока. Их оловянные глаза при нашем приближении остались недвижны, но челюсти, вспухнув, изобразили преданность. Хрустнула дверь, раскололась надвое; выскользнул оправленный в галуны, звякнул каблуком о каблук, сделал плотоядно-мужественную мину: усики встопорщились стрелками…
— Нравится тебе мой батальон? — свойски подмигнул мне диктатор. — Ребята свирепы как ризеншнауцеры. В свободное время гирю чреслами держат.
— Да уж, сущие тавроскифы, — согласилась я тоном портовой Ве-нерки, довольной успехами своего похабного ведомства.
Тут же было выяснено, что серые в крагах есть не что иное, как отпрыски пингвинов в фуражках и изнасилованных ими женщин. В этом заключалась какая-то особая хитрость; припомнились янычары — результат планомерной селекции ражих турецких головорезов со славянскими пленницами. Синтез девических воплей и безжалостного сладострастия прорастал ятаганным ужасом христианских стран.
— Псевдопингвины для того и бродят по городу, чтобы поддерживать у горожан необходимый тонус, создают оптимистический кошмар, — заключил свою аннотацию диктатор; мне показалось, что это государственное предприятие он сам задумал и пристально следил теперь за его неукоснительным исполнением.
Вестибюль на первом этаже освещался пылавшей вполсилы гигантской люстрой, льющей с беспредельного потолка радужно-хрустальный каскад; жестоколицые атлеты на постаментах, в каменных вазах бронзовые ветви олив, по нишам — полотнища знамен с когтисто-звездчатыми эмблемами… Эти аксессуары и декорации походили на ацтекский храм, дикарски разукрашенный перед свершением ритуальных казней. По углам членистоного разбегавшихся коридоров отблескивал вороненый сумрак пулеметных стволов. Выйти отсюда самовольно было попросту невозможно. Это соображение я взяла себе на заметку.
Несколько скоростных лифтов опускали в вестибюль и подбрасывали на разные этажи официально застегнутых в двубортные пиджаки мужчин. Крайний лифт, выплюнув троицу остолбеневших двубортников, вознес диктатора и меня на двадцатый этаж.
— Ух ты! — сказала я, продолжая наивничать; про себя я одобряла повадку моего всевластного спутника, естественно, не замечавшего воскуряемого перед ним подобострастия.
— По сути, сороковой, а не двадцатый, — заметил он важно. — Сколько вверх, столько и под землю.
Я поняла, что в подвалах находятся его знаменитые застенки.
Войдя в красивый зал, отделанный лазуритом, с изящными фонтанчиками (диваны, пестрые ковры — ах, распущенность краснобородого шахиншаха!), я почувствовала приближение своей миссии. Понятно ведь, для чего приводят женщин в такое помещение (уж больно много диванов)… Неожиданно диктатор грубо схватил меня за руку и сказал слабому на вид очкарику, утянутому в защитный джемпер:
— Эту бабочку, Бек-Марузин, я только что отловил в парке. Впечатление?
— Ваша бабочка, эччеленца, напоминает крылатую гурию, — усмехнулся очкарик в джемпере и продолжал, ласково лучась голубеньким взором: — Хотелось бы узнать, не трудно ли ей было порхать через дворцовую ограду…
— Мясник! Разделыватель туш — лангеты, ростбифы, отбивные.
— Заметьте, эччеленца, и самая нежная грудинка…
— Все бы тебе развлекаться.
— Какое там развлечение, потная работа…
— Не получишь бабочку. Ну, может быть, со временем, после личной проверки.
— Вы огорчаете своего Бека, эччеленца, капризничаете…
Передо мной клубился мираж какого-то милого домашнего воркования, добренькой шутки, легкой родственной пикировки из-за сущих пустяков.
— Кстати, детка, называй меня синьором Примо. Полностью мое административное наименование: правитель Примо Ф. Д. — И диктатор смачно шлепнул меня по ягодицам.
— В значении «Фобос» и «Деймос», милочка, — добавил Бек-Марузин. — Мифологию проходила?
— А как же… — певуче ответила я и отреагировала на вязкий шлепок диктаторской ладони испытанной уже, развратной улыбкой.
— Зубы искусственные, — быстро проговорил Бек-Марузин и стал похож на злобного очкастого зверька. — Сделано у дантиста Жана, чтоб мне сдохнуть.
— Твой поганец Жан сроду таких не сделает… — Синьор Примо «Страхоужасный», по-моему, защищал меня вполне искренне. (Как видите, я сделала перевод расшифрованных инициалов.)
Тут я решительно вмешалась:
— Уж позвольте, синьор, сказать вашему дружку… (Оба рты разинули: не привыкли, очевидно, к такой фамильярности). Если неизвестный мне Жан сделает ему зубы, такие, как у меня, то… («Ну, чего, чего?» — поторопил Примо). Я смогу подготовить ему место одним ударом…
Диктатор грузно захохотал. Бек-Марузин ощупал меня яростным взглядом и прошипел что-то вроде «мы еще выясним». Примо все смеялся; какая-то сложная механика памяти подставила, наверное, связку фактов, внушивших ему спотыкливую надежду. Он понимал, конечно, что мое присутствие несет возмездие в каждом непредвиденно-безобидном жесте. Но ощущение демонически воспламеняющей красавицы, которую он дважды тронул собственной рукой, вносила в мысленную стезю диктатора беспочвенный кавардак; он все-таки предполагал, что это только испытание, а не приговор, и собирался выдюжить.
Откуда-то прибежал брюнетистый юнец в пурпурной греческой тунике и бутсах на босу ногу.
— Опять на меня поклеп, дядюшка, — захлюпал юнец, — будто я государственный план завалил…
— А разве нет? Завалил ведь, а?
— Неправда ваша… — снова заныл брюнетик в тунике. — Я старался. А меня то на сортировку госпроституток, то на подъем сельского хозяйства, то на душевные беседы со взяточниками… Сколько же будут издеваться ваши соратнички, дядюшка? Я так никогда в люди не выйду.
— Ладно, пусть переведут тебя на спортивно-оздоровительный сектор. В рюхи-то играешь? Добро. А как бейсбол? Ну, хрен с ним, сойдет и гольф. А за то, что план завалил, надо отвечать. Бек, отпусти ему для порядка. Становись, Боба, так надо…