Прожекторы совместили дымящиеся лучи. Прекратилось метание цветных огней. Рои искусственных бабочек не толклись перед лицами, навевая гипнотическое возбуждение. Они взлетели и приклеились к потолку. В нестерпимом кипении перекрещенных лучей, в фокусе власти и народной любви, находился низкий, пружинисто-прочный человек во фраке и байковых панталонах. Рядом сияла блестками драгоценностей высокая девушка, не скрывающая чрезмерных подробностей полуобнаженной фигуры. Но никто не предполагал спрятанного в массе красных волос железного тюльпана с острым, как спица, стеблем.
Соблюдая достоинство, синьор Примо помахивал приветствующей кистью и медленно вышагивал к правительственной ложе под когтистым гербом. Я последовала за диктатором и вдруг увидела его фурункулезный затылок. Приметен был бугорок, заклеенный аккуратным кусочком пластыря. Волнообразный говор, пропитанный какой-то аукционной ревностью (женщины исступленно завидовали мне, мужчины диктатору), омывал нас на протяжении нашего триумфального пути. Мы вошли в сумрачный предбанник; дальше зиял интимный покой с пружинным диваном, застенчиво журчащим бидэ, ароматическими пульверизаторами и скромной пачкой презервативов.
Правда, вначале я увидела совсем другие предметы: в предбаннике на малахитовом столике располагался поднос, а на нем стоял хрустальный бокал в крахмальном салфеточном шатре.
— Выпей игристого… — сказал синьор Примо и слегка зевнул. — Коллектиционное а и, знаменитое вино года кометы…
Я приподняла за острую вершинку шатер и различила недоступный заурядному обонянию запах миндаля. Эта доза синильной кислоты вряд ли могла бы нанести мне вред. Но я принципиально отказалась.
— Что же, тогда приступим… — расслабленно пробормотал диктатор.
Я глядела на пего во все глаза с любопытством патагонского дикаря и, вероятно, не очень напоминала подтекающую от предвкушения альковистую Венерочку. Примо понял наконец, что надежды нет никакой (сообразительный все-таки был мужчина).
— Ты, конечно, Немезида или… Эвменида, что ли, — неуверенно проговорил он, античные познания не были украшением его сильной натуры; приземленность и серость, примитивный практицизм более поэтических игр импонирует руководству страховидных режимов. Я припомнила диктатору его полное имя.
— Не многовато ли мифологии, монсиньор? Для чего вам эта пошловатая символика? И вообще странное дело: вы ни разу не пытались предпринять что-либо. Как это расценить?
— Окровавленный Цезарь расправил тогу, чтобы величественно упасть… — Эту фразу Примо затвердил, наверно, для экстраординарных моментов: такие понятия помогают бездарности сохранить самоуважение и навязывают истории драматические анекдоты. — Может быть, возможен все-таки компромисс, мадемуазель Венцеслава?.. Ну, нет так нет. К чему тогда безобразные телодвижения? Государственный деятель обязан опочить под мерное largo в последней части сонаты. Тональность d-moll, скорбно, сумрачно, но достойно.
Я удивилась музыкальной терминологии и на всякий случай приложила руку к прическе.
— Ничего сверхъестественного. — Диктатор саркастически усмехнулся. — Величайшие народные лидеры — серенький литератор, бурсак-недоучка, незадавшийся живописец либо… Впрочем, я тоже… Готовился в виолончелисты, подавал надежды.
Он стал снимать фрак (так вот почему хвостатый концертный фрак!), застрял в рукаве, посмотрел беспомощно. Я помогла ему высвободить локоть. Фрак аккуратно повесили на крючок, привернутый к стойке.
— Шумновато здесь, — острил Примо, кивая на соседнюю ложу, откуда доносилось ритмичное попискиванье. Он пригладил на лысине свой раздельный зачес и конфузливо помялся, будто в преддверии неприличных разоблачений. Я наглухо задернула шторы и полчаса озвучивала все фазы лютого вожделения — от изнывающих стонов до кошачьих воплей в финале.
Появившись в предбаннике, я еще держала тюльпан тремя пальцами, как обмокнутое в чернила перо. Со стебля капнуло. Я наступила на пятнышко и медленно вдавила кнопку звонка. Тюльпан спрятала, разумеется. Просунулась физиономия служителя из бек-марузинской канцелярии. Я сотворила изнемогающую гримасу, оправляя платье, якобы растерзанное в любовной борьбе. Бек-марузинец понимающе, но с благоговением кашлянул.
— Вождь… (это было наименование для своих: словесный фетиш, клич команчей, рев зубробизона).
Итак, я сказала:
— Вождь посылает этот бокал сподвижнику. За общее дело. Удач, успехов, побед. Поручается под вашу ответственность, — добавила я строго. Кроме того, я развернула несколько лозунговых полотнищ и намекнула прозрачно, что мировой экстремизм может покуситься… И тому подобное. Высунув усердно язык, вихляющийся взял поднос на растопыренные пальцы, упятился.
Я выглянула (душный сумрак, невидимая возня) и поползла голой спиной по бархату. Прижимаясь к длинному ряду сопящих лож, добралась до ближайшего лифта. На углу — вороненый ствол, краги, шлем, и никакой реакции на мое таинственное скольжение. Мало ли что приспичило любовнице властелина? Вероятно, проявлять интерес к диктаторским наложницам не предписывалось. А то ведь… гм… «чреслами гирю держат…»
Лифт прыгнул на двадцатый. У золоченых дверей опять перчатки с раструбами. Я ворвалась в зал. Миловидные юноши с нимбами пасхально-предпоцелуйно на меня посмотрели. Я заметалась. Катастрофа должна разразиться в считанные минуты. Бешеный стук каминных часов напоминал об этом. «Из голубого зальца выйти дверкой в угле…» Да нет никаких дверок! Не отобьюсь я от серой своры. Невозможно быть неуязвимой под пулеметным обстрелом, хотя Примо сам показал, как отключить его энергосистему и где взять жидкость, имитирующую кровь. «А вскрытие?» — «Но если…» — «Это останется великой тайной».
Предатель Михеич! «…в угле, в угле…» Справа трюмо с вьющимися пестумскими розами. «Где наша роза, друзья мои? Увяла роза, дитя зари…» Что такое? Откуда? Я вывернула трюмо на сторону, оборвав колючие плети… Дверца! — но запертая, как секретный сейф.
Трясу — не поддается, безрезультатно давлю коленом. Случайно замечаю свои джинсы с рубашкой, крестообразно раскинувшей короткие рукава. Долой наряд затейницы-куртизанки!.. Диадему и серьги — прочь! Родонитовые бусы разбегаются по мраморным плиткам… Через минуту я в прежнем виде, но не чувствую знакомого трепета… Груди тверды, как литая мускулатура гиревика.
Энергия насыщает кипящим током каждую мою клетку, каждый сустав. Я прячу в карман жалкую бутафорию мести и, взмахнув телом, бухаюсь в проклятую дверцу… Сыплются заклепки, скачет, как микро-стальной крутящийся смерч, пружина, гильзами вылетает десяток толстых шурупов… Я проваливаюсь в стену и боком ощущаю каменный пол.
Вытянутое («кишка кишкой») пространство брезжило сутолкой химерической тьмы. Для меня эта галерея оставалась последней свободной территорией в замке синьора Примо. Я внутренне слышала униссонный вой лифтов, взмывающих на двадцатый этаж… Внизу конвульсии ужаса, одинокий истерический крик, тупые удары по чему-то… Может быть, выстрел?.. Огромными прыжками я мчалась под сводами галереи. Безумная удача заключалась в том, что следующая, клепанная, как черепаха, средневековая дверь, проломить которую способен лишь напор танка, была отвалена, будто челюсть параличного. За ней площадка — балкон, ледяной свист безлунной ночи, прерывистые плевки дождя.
Вцепившись в крошащиеся швы кладки, я вглядывалась в бушующие пласты черного воздуха. На этом месте правительственный парк прижимался к реке, отгороженный стеной с копьенесущим, зубчатым верхом. От площадки-балкона до набережной благополучно спланировала бы только птица. Решением судьбы я лишена крыльев и не имею даже летательного треугольника. Не облекая в схему дальнейшие намерения и представляя все случаю, я затравленно поглядела на дымное ужасное небо. Ветер сильно толкал меня, как бы пытаясь остановить. Волосы вздымались копной, мокрые пряди жестко били по глазам, захлестывали петлей горло. Лязгающие судороги разрывали изнутри грудь, и мнилось мне, что я плачу. Но по щекам текли слезы осени, плакать я не могла.
Галерея забухтела стуком подошв… Вспышки фонарей бешено шарили по стенам… Приближаясь, сипело дыхание бегущих… Молниеносное передвижение трассирующего прочерка, распоровшего тьму, рвануло сознание. Бездна поманила меня. Чувствуя ритм исступленного вдохновения, я с предельным усилием отделилась от края площадки… Подо мной пронеслась косматая масса древесных крон и копьеносная гряда, едва не рассадившая мне живот. Я успела заметить падающую снизу ленту набережной и, поглотив последние метры, как снаряд на излете, рухнула в шипящую реку.
Я канула глубоко, но не рванулась отчаянно за глотком воздуха: каким-то неопределимым способом восприняла весть о своем дальнейшем пути. Дыхание меня уже не заботило. Я исключила необходимый всему живому процесс и поплыла под водой.
Тусклый сумрак опускался вокруг. Казалось, речная глубина была светоноснее, чем безнадежная тьма вверху. Ощущались осклизлые прикосновения водорослей, вспугнутые крупные рыбы, ударив хвостом, проскальзывали между руками. Из пузырящихся илистых впадин явился мирный утопленник, потревоженный моим моторным движением. Стоя вертикально, он приветствовал меня печальным кивком. Руки его были связаны толстой проволокой. Кошки и собаки, привязанные за шею к камню, крутились на обросших тиной веревках и плавно помахивали хвостами. Все, попавшее сюда из верхнего мира, представляло теперь вечное ведение смерти и общалось между собой беззвучными жестами…
Преодолевая течение, я чуть не врезалась в затопленную баржу, гигантским китовым туловищем торчавшую наискось от донной горизонтали. Я упорно вспарывала водную толщу, пронизанная однообразной музыкой размеренных взмахов, и в предрешенный миг вытолкнула себя на поверхность.
По-прежнему падал ледяной дождь, кряхтели и стонали во тьме деревья. Не было матовых бус над рекой, не желтел мириад тусклых окон, у берега не мчались изломанные отблески автомобильных фар. Я высматривала свой маяк в угрюмо шевелящемся столпотворении деревьев. Подгребла к черному берегу, встала по грудь в воде. Ноги тут же засосало до щиколотки, стремительная пена летела в лицо. Я ухватилась за кривые ветки, низко мотавшиеся над водой, вылезла на щетинистый бугор. Сделав шаг, упала в злорадно чавкнувшую грязь, выползла, как скользкое пресмыкающееся, и обна