Он пошел в свой банк и перевел чек в наличные. При этом его слегка трясло, потому что он был уверен, что его вот-вот схватит полиция. Управляющий взглянул на чек и парафировал его. Кассир спросил Эдельштейна, в каких купюрах он хотел бы получить деньги. Эдельштейн распорядился записать всю сумму на свой счет.
Когда Эдельштейн выходил из банка, туда едва ли не бегом влетел Манович. На его лице было смешанное выражение радости, страха и изумления.
Эдельштейн поспешил уйти домой, чтобы Манович, чего доброго, не успел с ним заговорить. Весь остаток дня он ощущал боль в желудке.
Идиот! Это надо же: попросить всего лишь какие-то паршивые двадцать тысяч! Но Манович-то заграбастал сорок!
От такой досады недолго и Богу душу отдать.
В последующие дни приступы апатии перемежались у Эдельштейна с приступами ярости. Его снова стала донимать боль в желудке, а это значило, что он того и гляди наживет себе язву.
До чего же все чертовски несправедливо! Что же ему теперь — довести себя до безвременной могилы терзаниями по поводу Мановича?
Да! Теперь-то он уже точно знал, что Манович — его заклятый враг, а мысль о том, что он, Эдельштейн, способствует обогащению своего врага, для него невыносима и может в буквальном смысле доконать его.
Поразмыслив об этом, он сказал себе: «Послушай меня, Эдельштейн, так дальше продолжаться не может; ты должен получить хоть какое-нибудь удовлетворение!»
Но как?
Он расхаживал взад и вперед по комнате. Эта боль определенно была не чем иным, как язвой; а откуда еще ей взяться?
И тут его осенило. Он замер на месте, глаза его бешено вращались. Схватив бумагу и карандаш, он сделал беглый подсчет. Когда он закончил, лицо его было красным от возбуждения — в первый раз со времени визита Ситуэлла он почувствовал себя счастливым.
Он встал, выпрямился и громко выкрикнул:
— Я хочу шестьсот фунтов паштета из куриной печенки, и хочу их немедленно!
Не прошло и пяти минут, как стали прибывать поставщики.
Эдельштейн съел несколько раблезианских порций паштета, засунул два фунта в холодильник, а львиную долю того, что осталось, продал за полцены поставщику провизии, заработав на этой сделке более семисот долларов. Те семьдесят пять фунтов, что проглядели вначале, он позволил забрать привратнику. Эдельштейн вдоволь посмеялся, живо представив себе Мановича, стоящего посреди своей комнаты по уши в курином паштете.
Но веселиться ему было суждено, увы, недолго. Он прослышал, что Манович десять фунтов паштета оставил себя (этот тип всегда отличался непомерным аппетитом), пять фунтов презентовал одной малоопрятной маленькой вдовушке, чье воображение он изо всех сил старался поразить, а остальное продал за треть цены тому же поставщику, заработав на этом более двух тысяч.
«Я придурок, каких еще свет не видывал, — подумал Эдельштейн. — Ради идиотского минутного удовольствия я пустил коту под хвост желание, которое по самым скромным меркам стоило сотню миллионов. И что я теперь с этого имею? Два фунта паштета из куриной печенки, несколько сотен долларов и друга до гробовой доски в лице нашего привратника!»
Он понимал, что подобными рассуждениями добивает себя, усугубляет и без того нестерпимую досаду.
И вот в его распоряжении осталось одно-единственное желание. Вопрос о том, чтобы использовать это последнее желание как нельзя более выгодно, сделался для него вопросом жизни и смерти. Но то, о чем он попросит, ни в коем случае не должно нравиться Мановичу. Мало того, пусть это будет что-нибудь совершенно для него несносное.
Четыре недели минули. Настал день— невеселый для Эдельштейна день, когда он понял, что отпущенный ему срок подошел к концу. Он довел себя до изнеможения, перебирая все мыслимые и немыслимые варианты, но, как выяснилось, лишь затем, чтобы подтвердились самые худшие его предположения: Мановичу нравилось все то, что нравилось и ему, Эдельштейну. Мановичу нравились замки, женщины, богатство, автомобили, путешествия, вино, музыка, вкусная еда. Что ни возьми. Мановичу с удручающей неизбежностью нравилось то же самое.
Потом он вспомнил, что Манович по какой-то странной прихоти вкуса терпеть не мог копченой лососины. Но Эдельштейн тоже не жаловал копченую лососину, даже ту, что из Новой Шотландии.
И тогда Эдельштейн взмолился: «Боже праведный и всемогущий! Ты, кому подвластны и рай, и преисподняя… у меня было три желания, и два из них я израсходовал самым что ни на есть дурацким образом. Внемли же мне, Господи, и не сочти меня неблагодарным, но я вопрошаю Тебя: если человеку даровано исполнение трех желаний, не следует ли дать ему возможность использовать их себе во благо успешнее, чем это сделал я? Почему бы не дать ему шанс заполучить для себя что-нибудь хорошее, не набивая при этом карманы своему злейшему врагу Мановичу, у которого только и забот, что получать все в двойном размере, не пошевелив ни единым пальцем и не ощутив ни единого укола боли?»
Наступил последний час. Эдельштейн совершенно успокоился, как это бывает с человеком, смирившимся со своей участью. Словно прозрев, он понял, что его ненависть к Мановичу тщетна и не делает ему чести. С новым сладким чувством умиротворения и всепрощения он сказал себе: «Теперь я попрошу то, чего хочу лично я, Эдельштейн. Если кому-то надо, чтобы ко мне примазался еще и Манович, то я просто не могу ничего с этим поделать».
Эдельштейн встал, выпрямился, расправил плечи и громко произнес:
— Вот мое последнее желание. Я слишком долго жил холостяком. Теперь я хочу женщину, на которой смогу жениться. Она должна быть ростом около пяти футов и четырех дюймов, весить приблизительно сто пятнадцать фунтов, иметь, разумеется, красивую фигуру и натуральные белокурые волосы. Она должна быть умна, домовита, практична, должна меня любить… это должна быть, конечно же, еврейка: но веселая, игривая, чувственная…
И тут вдруг мысли в голове Эдельштейна закрутились с бешеной скоростью.
— И вот что самое главное, — добавил он, чеканя каждое слово, — она должна быть… — как бы это получше выразиться? — она должна быть в чисто сексуальном отношении тем пределом, тем максимумом, которого мне хотелось бы и с которым я мог бы совладать. Вы понимаете, что я хочу сказать, Ситуэлл? Приличия не позволяют мне распространяться об этом более откровенно и подробно, но если вы хотите, чтобы я пояснил вам…
Послышался мягкий и в чем-то неуловимо сексуальный стук в дверь. Эдельштейн, посмеиваясь про себя, пошел открывать. Более двадцати тысяч долларов, два фунта паштета из куриной печенки, а теперь еще и это! «Я достал-таки тебя, Манович, — подумал он. — Вдвое больше того, что хочет и может мужчина, — этого мне, быть может, не следовало желать и злейшему врагу, но я сделал это!»
БОРИС ВОРОБЬЕВ
НОЧЬ ПОЛНОЛУНИЯ
Время давно перевалило за полночь, а Бренн никак не мог уснуть. Скомканная подушка как каменная упиралась в лицо, и он то и дело менял положение, стараясь лечь поудобнее. Но сна не было. То, что случилось сегодня утром на реке, буквально потрясло обычно хладнокровного Бренна, и весь остаток дня и уже добрую половину ночи он терзался неразрешимой, мучительной загадкой: что же все-такие произошло? Неужели утром он видел Нину? Этого не могло быть. Нина умерла пятьдесят с лишним лет назад по земному счету, еще до его возвращения из второй звездной экспедиции. И все же… И все же сегодня он видел ее — молодую, восемнадцатилетнюю, какой она была в тот год, когда они поженились. Говорят, что через определенные промежутки времени рождаются похожие люди… Но не до такой же степени! А ведь у сегодняшней Нины была даже родинка на правой щеке, темное, трогательное пятнышко, которое он так любил целовать..
Бренн в который раз стал вспоминать эпизод на реке.
В заповедник, в свой старый дом, он прилетел вчера, и еще в салоне пси-параглайдера представлял себе, какое это будет блаженство — ранним утром погрузиться в зеркальные воды еще не проснувшейся реки, пересечь наискось заводь и лечь на теплом песке под Обрывом. А потом, когда основательно припечет, нырять, нырять.
Все так и было. Переночевав под родной крышей, Бренн утром, захватив с собой полотенце и надувной матрац, спустился пологой тропкой на берег. Служащий дока, приняв его за туриста, предложил Бренну индивидуальный реслинг, но он отказался. Зачем ему этот современный механизм, когда у него имеется нечто другое? Пройдя вдоль дока, Бренн остановился у двери крайнего отсека. Нажал кнопки на панели, хранящей его код. Селитовые стенки шлюза с тихим шорохом раздвинулись, и вот оно, его сокровище — плоскодонная сосновая лодка, которую Бренн смастерил собственноручно.
— Привет, старушка! — сказал он, спрыгивая с настила на дно лодки. Весла и уключины были на месте, черпак тоже. Бренн вывел лодку из отсека и по широкой протоке, заросшей по обеим сторонам красным лозняком и рогозом, погреб на фарватер.
Река здесь была широкая, и то, что казалось ее левым берегом, на самом деле представляло большой остров, на котором сплошной стеной стояли вековые медностволые сосны.
Бренн осушил весла и посмотрел вперед. Там, километрах в пяти от пансионата, виднелся высокий мыс с желтой полоской песка у подножия. Бренн почувствовал, как сладко защемило сердце. Обрыв, обетованная земля детства, где родилась страсть Бренна к космосу, к полетам; земля, куда он стремился каждый год в пору цветения белых водяных лилий.
У Обрыва почти никого. Всего лишь пять человек — двое юношей и три девушки. Привлеченные скрипом уключин, они подняли головы и с некоторым удивлением посмотрели на Бренна и на его лодку. Бренн махнул им рукой — привет! — и причалил к «своему» месту — огромному валуну, который ледник последнего великого оледенения оставил здесь как память о минувших катаклизмах.
Обрыв… Никто из пятерых, чьи реслинги небрежно брошены в кустах, конечно же, не знал, что означало это место для Бренна. И оттого, что, как посвященный, владеющий пусть маленькой, но все же тайной, он радостно засмеялся и кинулся бегом на самый верх крутого откоса.