Я вылетел из оркестра после первой попытки воспроизвести ноту «до».
Алевтина определила меня в хор, которым руководила сама. Петь я отказался. И неделю не вылезал из числа штрафников: два дня был лишен еды, сутки просидел в холодной пустой кладовке.
С помощью своих любимчиков Алевтина подстроила обвинение в воровстве. Пока я воевал с мышами в кладовке, в мой матрас подложили десяток картошин.
С воровством номер не прошел. Мой товарищ, Васька Розов, заметил, как парни делали свое черное дело, и поднял шум.
Упорство Алевтины объяснялось просто — среди хилых, недокормленных мальчишек военного времени я выглядел молодцом. Даже блокада не сделала меня дистрофиком. И рост приличный, и румянец во все щеки. Да еще густая шевелюра. Сказалась крепкая порода Антоновых.
— Чертов спекулянт! — орала на меня Алевтина. — Или ты будешь петь, или отправишься в дом для дефективных!
Я заслужил «спекулянта» за то, что иногда мы с Олей открывали чемодан с оставшимися от мамы вещами и, выбирали платье или костюм, которые не могли сгодиться сестре, шли в одну из ближайших деревень. Выменивали тряпки у местных баб на молоко, горячий каравай хлеба или вяленую рыбину. Такие походы происходили очень редко. Сейчас мне кажется, что они оставались единственной ниточкой, сохранявшей нашу родственную связь.
О моей войне с директрисой знал весь детдом.
Ольга отыскала меня на берегу реки, где я скрывался от Алевтины и пек в золе крупных плотвиц. Рыба да лепешки из крахмала перезимовавшей в земле картошки были моей единственной едой.
Сестра принесла хлеба и два куска сахара. Лицо у нее было заплакано.
— Алевтина вызывала. — Ольга взяла испекшуюся рыбешку, попробовала. Улыбнулась. — Вкусные. — И тут же принялась рассказывать: — Ну, грозила чертова кукла! Ну, грозила! Я и пустилась в рев. Подумала — уж не такая она железная. Может, отмякнет?
— Дождешься!
Да, Алевтина не дрогнула, не оттаяла. И Ольга, наплакавшись вдоволь, вынудила сдаться меня.
— Куда же мы друг от друга? — сказала она. — Соглашайся. Вместе будем ездить по области с концертами. Неужели так трудно постоять вместе с другими на сцене? Делай вид, что поешь.
Я сдался. На радостях сестра зацеловала меня так, как это случалось еще в довоенное время, когда мне удавалось угодить ей подарком. Пирожным. Пачкой ярких фантиков от только что появившихся прибалтийских конфет. Переход от слез к бурной радости происходил у сестры мгновенно.
Она тут же собралась бежать к директрисе, но, взглянув на тихие серебристые воды широкой реки, решила выкупаться.
— Вода как лед! — предупредил я. — А вылезешь…
— Не вздумай ругаться! Девчонки в спальне ни слова без мата не скажут. Надоело. Особенно Томка Церус! Все равно выкупаюсь. Солнышко-то печет.
— Смотри, сестренка, простудишься!
— Здесь меня никто не увидит? — Оля не обратила витания на мои слова. Оглядела густые выросли, скрывающие нас, сбросила платье, рубашку, трусы. Лифчик она не носила, да, по-моему, в годы войны их и купить-то было нельзя.
Окунулась Оля только раз и пулей выскочила из воды.
— Это же не вода, а ледянка! — Сестра заплясала у костра, размахивая руками и пытаясь согреться, тело у нее покрылось гусиной кожей, а темные соски на грудях встали торчком.
Впервые при виде Ольгиной наготы у меня перехватило дыхание и мелькнула мысль о том, какая она красивая.
— Витька! Не смотри на меня так! — Она погрозила маленьким кулачком. Но платье не надела, пока не обсохла. — Ты чего? Первый раз видишь?
Потом, все еще передергивая плечами от озноба, села на бревно рядом со мной. Поближе к костру. Взяла печеную красноперку.
— Ну, чего на меня вылупился? Скажи?
— Веснушек на спине много!
— Веснушек? Да я к тебе и спиной-то не поворачивалась. Сказочник!
Она съела рыбину, оделась. Легонько щелкала меня ладонью по плечу и, радостная, убежала докладывать Алевтине об успешных переговорах.
Наверное, Алевтина имела музыкальное образование. Я об этом ничего не знаю. А может быть, выросла в музыкальной семье. Она хорошо, как считали ребята, играла на рояле и умело дирижировала хором. Во всяком случае, через три месяца наш хор уже ездил с концертами по селам района. А духовой оркестр под водительством Капельдудкика, несмотря на понукания директрисы, все еще постигал азы гармонии. У капельмейстера были свои представления о мастерстве. Кстати, по крайней мере два наших детдомовца, прошедших его школу, попали а знаменитые музыкальные коллективы. Один — в орхестр Большого театра, другой — в Симфонический оркестр Ленинградской филармонии.
Принимали наш хор прекрасно. Когда на сцене клуба или школьного зала выстраивались пятьдесят подростков в красивой, привезенной еще из Ленинграда форме и пели: «Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет…», люди, наверное, острее чувствовали, что война закончилась, что теперь в их тяжелой жизни почаще, будут появляться и праздники, и песни. Наш ребячий хор стал для них первой ласточкой.
Парадную детдомовскую форму называли «сталинской». Бежевые, как у вождя, френчи с нагрудными карманами и бежевые брюки у ребят. У девочек — белые блузки и бежевые юбки.
Я был единственным безгласным хористом. Каждая попытка запеть в полный голос заканчивалась «петухом». Мне оставалось лишь не проворонить свою партию — партию альтов — и синхронно с другими открывать рот.
Странное дело — я никогда не «вступал» невпопад и безошибочно различал, если фальшивили другие. Но стоило мне самому подать голос — гармонии приходил конец.
Легче всего мне было имитировать прилежное пение «Вечернего звона», заунывной песни «Степь да степь кругом». Через месяц я так насобачился, что делал свое дело почти автоматически. Думал о чем-то своем, постороннем. И проклинал Алевтину. Мне казалось, что у нас похожие роли. Я изображаю хориста, она — умелого дирижера. А ребята поют сами по себе Поют потому, что им нравится.
Когда нас принимали особенно тепло, Алевтина плавным взмахом руки приглашала, меня спуститься с возвышения — со скамьи или табуретки — и на радость зрителям пожимала мне руку или обнимала. Высокая, стройная, рыжекудрая, она очень нравилась публике. Наверное, олицетворяла для них незнакомый и притягательный мир большого города. Как же — ведь она была директором детского дома, эвакуированного из Ленинграда!»
Фризе оторвался от рукописи. Он вдруг настолько реально представил себе широкую плавную реку, песчаную отмель с догорающим костром и нагую девушку, выскакивающую из ледяной воды, что невольно поежился.
«И все это закончилось распрей о наследстве?
Неужели банкир и правда никогда не предпринимал попыток разыскать Олю? Почему?» — Он провел ладонью по лицу, прогоняя навязчивое видение, и перевернул страницу.
«Скандал разразился в небольшом городке Кунгуре. На этот раз с хором поехали два солиста, тоже из эвакуированных, еще не успевших вернуться в Ленинград.
Пожилой зубной врач по фамилии Славентантор играл на скрипке, а заведующий парткабинетом райкома исполнял старинные романсы. Его фамилии я не запомнил. А прозвище у него было Пипира.
Заведующего Алевтина усиленно обхаживала. От него много зависело — поездки по области, выступления на смотрах. И — чем черт не шутит! — концерт в областном центре.
У завпарткабинетом был хороший голос. Бас. Так я думаю сейчас, вспоминая его репертуар. А пятьдесят лет назад над этим не задумывался — мне просто нравилось, как поет Пипира. Нравились его песни.
..Мы отпели «Утро красит», «Вечерний звон».
Суровый и строгий вышел Пипира. Он пел Глинку.
Уймитесь, волнения страсти!
Засни, безнадежное сердце!
Я плачу, я стражду, —
Душа истомилась в разлуке…
Аккомпанировала Алевтина.
Пение завпарткабинетом вызвало шквал аплодисментов. Кто-то из зала крикнул: «Блоху!»
Пипира взглянул на директоршу. Та взяла первые аккорды.
Мне так нравилась эта песня и я так привык беззвучно раскрывать рот, что, забывшись, принялся «подпевать» солисту.
Жил-был король когда-то,
При нем жила блоха.
В зале послышался смешок. Мои старания были замечены, и через несколько секунд хохотали все.
Пипира допел романс до конца и, сопровождаемый бурей аплодисментов, ушел со сцены.
Хор спел еще пару песен. Алевтина глядела только на меня. С ненавистью. Я подумал, что надо срываться, бежать куда глаза глядят. Но не успел. За кулисами директриса подошла ко мне и молча влепила пощечину. При всех.
И сейчас я помню, каким усилием воли сдержал себя. Не ударил. Не ударил, потому, что мигом попал бы в милицию, а значит, не смог отомстить обидчице.
«Ты, курва, за это заплатишь!» — крикнул я в спину убегающей из-за кулис Алевтине.
Как мне потом рассказали., она долго рыдала в директорском кабинете.
А я посчитал, что жизнь кончена. С таким позором я уже не мог остаться в детдоме.
У одного из моих сверстников, Гришухи Савченко, законченного урки, не раз пускавшегося в бега, имелась финка с красивой наборной ручкой.
Я разыскал Гришуху в артистической гримуборной, где несколько хористов еще переоблачались из парадных сталинских костюмов в привычные, видавшие виды шмотки.
Савченко даже не спросил, зачем мне финка. Наверное, догадывался. Алевтину, жестоко наказывавшую его после каждого побега, Гришуха ненавидел лютой ненавистью.
Оля вошла в артистическую, когда он передавал мне финку.
— Певцы хреновы! — сказала сестра, обращаясь к хористам. — Что же вы их не остановите?
Все молчали. Некоторые из ребят поспешили смыться. Ушел и Гришуха.
— Забирайте шмотки и дуйте отсюда, — приказала Оля. Дайте мне с братцем потолковать!
Ее уверенность, словечки из блатного лексикона подействовали. Парни тут же улетучились.
Сестра подошла ко мне вплотную: