Искатель, 1999 №12 — страница 5 из 32

бо понимал, что отъезд его родных не пройдет незаметно, многие семьи знатных людей ударятся в бега, обо всем этом донесут догляды московские, которых много в городе, до царя. Царь же беглецов карает без милости, тогда уж всем пропадать. Но теперь, в кругу своих близких людей, боярин пожалел, что не упас хотя бы дочь свою от судьбы лютой, страшной.

— Что ж, отец, — обратилась к хозяину дома его жена, — ждать ли нам с дочерью до утра, бежать ли не поздно?

— Куда ж бежать… Всюду заставы опричные… — глухо в бороду отвечал наместник. — Царь уже в Любятове. Ныне гости наши торговые хотели гуртом идти в Остров, да куда там… Салазки на первой же версте им заворотили. В город тоже никого не пускают. Дров привезти неможно. Рынок уже три дни пуст.

Мать погладила свою дочку по светлым, словно из лучшего льна волосам и горестно вздохнула:

— А раз так, отец, то пойдем мы сейчас со Светланкой на троицкую звонницу да бросимся с ней на камни… Или ты желаешь, чтоб дочь твою Малюта ссило-вал, а после еще и кромешникам своим дал?

Боярин молчал. Вопрос был напрасный, но именно этот отчаянный, на пределе уже души человеческой вопрос вдруг привел его к одной необычайной мысли, и он торопливо взял жену за локоть, прошептал ей что-то и сбежал быстро из верхних покоев по крутой деревянной лестнице прямо к заднему крыльцу большого своего дома. Там он оделся не в бобровую важную свою шубу, в которой ходил на градскую думу или по иным чиновным делам, а надел он неприметный овчинный тулуп дворни-чий, в коем иной раз выходил на рынок потолкаться по торговым рядам, послушать речи простого люда. В затрапезном этом тулупе, да не в боярской высокой шапке, а в простом деревенском треухе, он был непохож на градского голову, но все же важностью и дородностью внушал встречным простолюдинам нешуточное уважение к своей персоне, так что, бывало, и шапки скидывали, и кланялись вслед. Человека ведь не только одежка красит, стать, порода — она завсегда видна. Если человек с малолетства никому не кланялся, да от подачки или норова сильных мира сего не зависел жизнью своей, то такой человек ходит прямо, голову держит высоко, спина у него не сутулится, грудь широка, взгляд не лукав. А тот людин, что всю жизнь у господских хлебов проедается, да жалованья своего отработанного ждет не дождется — тот вечно согнутый, как стручок, ходит бочком, семенит, головка у него в плечи вдавлена, движения суетливы, речь плачущая, взгляд как у собаки побитой. Такой-то народ что смазка для барских колесниц — вечно ему в грязи да в нищете обретаться суждено.

Боярин шел к Троицкому собору и дивился, что город Псков будто вымер — ни единого человека на улицах, никого, хотя было еще не позднее время — только смеркалось. Псковичи народ оживленный, беспокойный. Все с утра до ночи бегают, работают, по хозяйству суетятся, а ныне не так стало, тяжело, невесело… Что-то завтра будет?.. В тесных переулках возвышенной части Пскова — Крома городовая стража уже ставила рогатки, готовясь к ночному бдению, но градского голову узнавали и пропускали с поклонами. А вот возле самого собора было пусто — службы не было. Тяжелые кованые двери храма были закрыты, и блаженного Николая не видно было на паперти, но наместник знал, где его найти. Он прошел к соборной звоннице, и там, под самой колокольней была нора — не нора, а так — вроде маленького закутка, или кельи, холодной и неуютной, словно будка дворовой собаки. Это было жилье блаженного человека.

В жилище юродивого боярин снял свой простонародный, но теплый треух, однако вскоре вынужден был снова надеть его — так здесь было зябко и промозгло. Подивился наместник — как здесь можно жить в лютую зиму, когда и этой, теплой зимой здесь так морозно. Но блаженному человеку все было нипочем — он и в студеную зиму появлялся иной раз на улицах по пояс голым с тяжелым железным крестом на груди и железными веригами перепоясанный крест-накрест. От обилия носимого им железа градские жители прозвали его Николкой Железным — Залозным на местном говоре, так и в историю он вошел под прозвищем Николая Залоза — божьего человека.

Юродивый встретил большого начальника равнодушно. Он только что поел хлеба, запил его водой из треснувшей глиняной крынки и теперь осторожно собирал хлебные крошки с дощатого стола. Он смахивал крошки в большую грубую свою ладонь с ломаными грязными ногтями, а после пересыпал их в чистую тряпицу. На вопрос пришедшего, для чего это, ответил коротко:

— Птичкам божьим.

— Эх, Николка, — начал разговор наместник, — ты и сам, как птичка божья: не пашешь, не сеешь, не жнешь… Отчего это?

— Христос так велел, — все так же кратко молвил божий человек.

— Нешто Христос не велел трудиться? — продолжал боярин. — Ежели бы люди не пахали не сеяли, кто бы и тебе что подал, божий человек?

— У каждого своя нива, боярин, — отвечал блаженный, — у кого нива плотская земная, а у меня нива небесная.

Он помолчал немного, посмотрел, щурясь, на пришедшего важного человека и усмехнулся чему-то.

— Вот сильный ты человек, боярин, многое ты можешь в мире сем земном, много людей тебе подвластно, а нашлась и на тебя сила, нашелся сильней тебя человек. Вот идет он, прохожий этот — и где сила твоя, боярин? Что можешь ты руками своими сотворить, чтоб прохожего этого прочь завернуть? Нет у тебя силы, вышла вся.

— Умен ты, Николай, — изумляясь прозорливости блаженного, отвечал наместник. — Я не силен против царя, ты прав, но кто же сильней его, помазанника божья в мире сем?

— Едино Господь. — Краток был блаженный.

— Истинно! Истинно говоришь, святой человек! — воскликнул боярин и аж встал во весь свой рост перед Николкой. Встал он резво и едва не расшиб голову о низкий каменный свод кельи. — Господь. На него одного уповаю. Ты же, Николай, человек божий, человек странный, на иных людей не похожий. Таким людям государь внимает, слух свой к ним преклоняет. Известно это давно. Вот на Москве был блаженный Василий. Государь, как всякий раз к Покрову шел, с ним милостиво разговаривал, совета его просил. Сам государь божественное любит, сам в церкви служит. Будет беспременно он в Троицком соборе и тебя, Николай, увидит. Так ты, Николай… — Тут наместник замялся. Он не знал, как назвать то, что он просил у блаженного, уж больно странное это было пожелание.

— Чудо, что ли, сотворить, боярин? — с невеселой усмешкой спросил юродивый. Он сидел на скамье и чуть раскачивался взад-вперед. Глаза его закрылись, он что-то бормотал, а после вскинул голову и так с закрытыми глазами пропел:

Христос Боже шел в Иерусалим

В храме помолиться…

В храме помолиться, Отцу поклониться…

Наместник стоял, склонив голову над блаженным человеком, и не знал, что ему еще делать, что еще сказать этому убогому и зачем он вообще пришел сюда. Какой помощи можно ожидать от этого несчастного нищего.

Блаженный продолжал петь тоненьким голоском:

В храме Божьем сидели менялы,

Меняли гроши, меняли динары…

Христа Боже они не узнали.

Человека прохожего гнать они стали…

Вдруг юродивый широко открыл свои мутно-голубые слезящиеся глаза и, глядя снизу вверх на боярина, закончил:

Ты иди, прохожий, ты иди мимо…

В нашем доме много срама и дыма.

Бога здесь нету, Бог от нас далече…

Ты иди, прохожий, иди, человече…

Боярин все понял. Он молча поклонился блаженному человеку и вышел на воздух.

Чуть подморозило. Над Псковом темнело зимнее, но уже чуялось, что и весеннее ночное небо. Уж больно крупны и ярки были звезды над древними башнями старого города. Воздух был какой-то такой необыкновенно вкусный, какой бывает только самой ранней весной, когда начинают сходить снега. Наместник ни о чем не договорился с юродивым, но в душе его отчего-то поселилось какое-то странное спокойствие после этого разговора. Он шел к себе домой, спускаясь от возвышенного Троицкого собора, и ему было хорошо и покойно.

— Будь что будет… Будь что будет, — говорил он себе. — А переменит Бог царя, святые заступники не выдадут, ведь коли падет Псков, то и не стоять всей русской земле. А того не станет на свете, чтобы русская земля закончилась!


Часов в шесть утра двадцатого февраля 1570 года, на второй неделе великого поста царь Иван Грозный выступил из сельца Любятова, что в пяти верстах от Пскова, и во главе своего опричного войска направился к Гремячей башне — восточным воротам в город Псков. Еще черным-черно было зимнее утреннее небо, но морозец был не силен, воздух свеж, мысли царя ясны и беспощадны. Собственно, дело было сделано. Великое дело! Окончательно искоренена измена в новгородских землях, бунтовщики казнены, а то, что и невинного народа немало скосили — ну так ведь когда сорную траву косят, то не разбирают злаков. Зато поле чисто и можно не беспокоиться, что на нем вновь взойдут семена измены и мятежа. Так казалось царю. Но осталось поставить в сем великом деле последнюю точку, и точкой этой должен быть Псков. Так или примерно так нашептывал царю его ближайший советник в этом походе хитрый немчин Генрих Штаден. Был этот немчин вельми образован и по-русски изъяснялся чисто, но, пожалуй, слишком правильно выговаривал слова неродного ему языка, так что было понятно — нерусский это человек, чужой. Штаден особенно сблизился с царем после выезда из Новгорода. Во время новгородских казней его не особенно было видно около государя, он больше со стороны наблюдал за всем происходящим, но когда, после разговоров со старцем Арсением, царь засомневался в нужности разорения Пскова — тут Штаден взвился, аки адский дух из подполья, и не уставал толкаться около царя, всякими мелкими услугами или вовремя данным толковым советом направляя мысли Грозного в сторону неукоснительного довершения важного дела, начатого им.

— Государь, — толковал он царю все дни, пока ехал рядом с ним на пути от Новгорода к Пскову, — не сам ли Господь рассудил ваш спор с этим монахом? Этот затворник изъявлял сильное желание сопровождать персону царя в походе на Псков, чтобы (о, мой Бог!) проверить, выполнил ли он данное ему слово. Но ведь это возмутительно, государь, как может червяк проверять действия орла? — Тут он подобострастно склонил голову перед царем. — Зная высокий ум вашего величества, конечно, было не удивительно, что вы снизошли до общения даже с таким низким человеком, как этот… А