его существования. У нее не было не только любви ко мне, даже самого элементарного материнского инстинкта. Я бы ушел из дома, но мне некуда было идти. Даже в армию. От службы я был освобожден по состоянию здоровья.
— Ты сказал, что ты ее убил. Неужели это было на самом деле?
— Однажды я пришел в дом с девушкой. Мать была дома, в сильном подпитии. С каждым годом она пила все больше и больше. Увидев нас, она сказала: «А, ты уже начал трахаться, надоело дрочить в ванной». Девушка в слезах выскочила из нашего дома. Это просто была хорошая подружка, у меня с ней ничего не было. Она никогда надо мной не смеялась. Я развернулся и закатил матери пощечину. Она от удара упала виском на стол. Умерла мгновенно. Я стоял возле ее тела, не зная, что делать. Вызвал скорую. Врачи увезли ее. Потом меня таскали несколько раз к следователю, но дело закрыли за недостатком улик.
— Тебя мучает совесть? — осторожно спросила я.
— Нет, не мучает, — выкрикнул он, — поделом ей. Это из-за нее я такой, как я сейчас. Она умерла, потому, что я всю свою жизнь желал ей смерти. Она была для меня единственным близким человеком, и я ее убил своей ненавистью. Я принимал наркотики, я не мог жить с этой тяжестью на душе…
Он зашелся в рыданиях. Я прислушалась. Телефон жил своей жизнью, что-то в нем потрескивало. Я одернула юбку так, чтобы карман с телефоном оказался у меня на коленях, и снова громко сказала:
— Додик, я не хочу оставаться в парке Леуми, поедем ко мне. У тебя машина новая, «Форд». Поедем. Я тебе кофе сварю.
Он поднял голову с руля. Взгляд был удивленный.
— Ты думаешь вернуться домой? Ты же гнала меня, когда я приходил к тебе. Как же. У тебя дома этот, программист. Зачем тебе Додик? Ты соизволила выслушать меня, только когда сидишь привязанная. Иначе я тебе просто неинтересен. И другие такие же дряни, как и ты. Им я платил деньги за визит, а потом убивал, как собак. Они тоже не хотели слушать меня. Только за деньги соглашались. Этот, из клиники… Хотел положить меня в больницу и лечить. Пусть своих наркоманов лечит! А другой! Тоже мне — сосед, называется, а плату за прием взял. Только тогда выслушал. А обо мне можно книгу написать — такая у меня жизнь. На магнитофон меня записывал.
— А где кассета? — вставила я вопрос в его страстный монолог.
— Я забрал ее. Сначала взял — он не хотел отдавать, возражал, — а потом наказал его. И поделом!
Я чувствовала, что разговор подходит к концу. Сколько можно было продлевать его? Но я не теряла надежды. Додик тем временем продолжал:
— Сейчас ты все знаешь. Когда встретишься там, наверху, с Богом, расскажи ему обо мне. Я не виноват.
«Расскажите государю императору, что, дескать, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский…» — пронеслось у меня в голове. Вслух я сказала:
— Додик, я понимаю, почему ты так не любишь врачей-психиатров — они тебе достаточно насолили. — Господи, пусть только он не почувствует моего лицемерия. — Но недавно был убит православный священник, а он-то за что?
— Все они одинаковые, — выкрикнул он с гневом, — я думал, что они там святые, а оказалось, что я для него пустое место, падаль вонючая.
— Успокойся, Давид, почему ты так подумал? Он тебя обидел?
— Я пришел к нему, думал, что он лучше, чем эти, доктора недоделанные. Хотел душу излить, ведь наболело! Для чего же они, в церкви, исповедь придумали?
— Подожди, ты же еврей.
— Да? Это я там был евреем, у моих родителей именно это было в паспорте написано. А вот бабка, материна мать, была православная. Когда я был маленький, таскала меня в церковь, креститься заставляла, иконы целовать. Это она мне про исповедь рассказала. «Ой, благодать-то какая, внучек, — вдруг сказал он изменившимся голосом, — как выйдешь с исповеди, покаешься в грехах своих тяжких, на душе легко-легко, будто ангел крылом осенил…» Врала она, бабка моя, Евдокия Никитична! — заключил он решительно.
— Почему врала? — я уже не знала, о чем спрашивать.
— Потому! Когда пришел к этому попу, думал, что то, что эти не сделали, у него получится. Раскрылся перед ним, всю подноготную вывернул. Он начал отделываться от меня, говорил, что надо молиться и верить, и тогда мне Бог поможет. Общие слова, просто отговорки бездушные. Я ему про психиатров рассказывать начал. А он, я сразу увидел, испугался и чуть полицию не позвал. О себе, гад, думал. Про тайну исповеди забыл! А о том, что мне плохо и не понимает никто, — это ему совсем неинтересно было. Вот и получил по заслугам все, что ему положено. Ничего, ничего, всем достанется! — он, блуждая до этого взглядом по сторонам, вдруг пристально посмотрел на меня.
Мне стало страшно. Да так, что струйка холодного пота потекла между лопаток. Блестящие безумные глаза смотрели на меня в упор. Я судорожно стала шарить руками вокруг себя, надеясь вырваться каким-то образом.
Не отрывая от меня безумного взгляда, Додик пошарил левой рукой под сиденьем и вытащил большой нож.
«Все, — подумала я, — вот и конец…» И еще подумала, что Дашка останется сиротой, хорошо хоть квартиру успела купить…
Господи, что за чушь мне лезет в голову. Но вслух я сказала:
— Ну зачем тебе это? Не надо.
И я решила сопротивляться до последнего, несмотря на ремень.
Додик взвесил в руке нож. Потом вроде бы извиняясь, сказал:
— Не с руки как-то в машине, я же не левша.
Он открыл дверцу и собрался выходить.
Вдруг в кустах послышался шорох, навстречу Додику метнулась какая-то тень. Раздался звук удара и шум падающего тела. В открытую дверцу машины заглянул Михаэль Борнштейн. Я ахнула.
— С вами все в порядке, Валерия? — спросил он, хмурясь.
— Да, только я не могу отстегнуть этот проклятый ремень.
Борнштейн принялся возиться с замком, но не смог меня освободить. Он поднял нож, валявшийся на земле, и в два взмаха перерезал тугой корд.
Я с удовольствием вылезла из машины и расправила затекшие члены. Борнштейн по сотовому телефону вызывал полицию. Додик без сознания лежал на земле.
— Вы меня все-таки нашли! — слезы лились в три ручья, от этого казалось, что хлынул бесшумный ливень. Михаэль смущенно кашлянул, извлек из кармана пакетик бумажных салфеток, но почему-то не решился их протянуть. И сказал, чуть виновато:
— Да, Валерия, вы молодец. Я слышал практически весь ваш разговор. Хотя я не понимаю по-русски, но вы несколько раз произнесли слова «парк Леуми», а потом «Форд». Я понял, что вы в парке, говорить в открытую не можете и что вы находитесь в машине «Форд». Я поехал в парк, обшарил его безлюдную часть и увидел вас. В машине горел свет, поэтому, если бы вашей жизни угрожала непосредственная опасность, я бы выстрелил. Но он, — Борнштейн показал на Додика, — облегчил мне задачу — он вылез из машины.
— Ой, — я спохватилась и выключила свой телефон. Мысль о том, какой мне пришлют счет из компании, мгновенно высушила слезы. И черт с ним, здоровье дороже.
Подъехали две полицейские машины. На Додика надели наручники и засунули его в машину. Выражение у него было никакое — как у пластмассовой куклы. Один из полицейских сел за руль его «Форда».
— Я отвезу вас домой, — сказал следователь, совсем как в первый раз.
Сев в его машину, я наконец-то решилась задать Михаэлю вопрос, вертевшийся у меня на кончике языка:
— Скажите, Михаэль, а что Айзенберг? Он каким-то образом оказался замешанным в этой истории.
Борнштейн рассмеялся:
— Ну что вы, Валерия. Я понимаю, что после такого напряжения, которое вы перенесли, вам вполне может показаться, что против вас плелся вселенский заговор, — тут улыбка на его лице растаяла и он серьезно посмотрел на меня. — Айзенберг — крупный мошенник. Дело еще не закончено, но кое-что уже стало ясным. По его вине пострадало множество людей…
— Вы уже нашли что-нибудь?
— Вкратце дело обстоит вот как, — Михаэль не отрываясь смотрел на дорогу, тщательно объезжая колдобины на выезде из парка. — Пользуясь своими связями в муниципалитете, Айзенберг получил разрешение на строительство в промышленной зоне города современного предприятия. Все хорошо и прекрасно, люди получат работу, городская управа — налоги и снижение процента безработицы, а сам Айзенберг — почет и уважение, ну и деньги, разумеется. Когда его небольшая фабрика заработала в полную силу и лекарства заполнили склад готовой продукции, оказалось, что не все больницы готовы заключать контракт с новым партнером. Везде уже устоявшиеся связи, ведь люди не спешат изменять что-либо в своей жизни, если это новое не будет намного лучше старого и привычного. И тогда Айзенберг придумал следующий ход, — Михаэль мельком взглянул на меня, весь мой вид выражал полнейшую заинтересованность, что очень странно, если вспомнить недавние события, и он продолжил: — Айзенберг обратился к своей супруге, патронессе фонда «Америка — терпящим нужду». Вам известен этот фонд?
Я кивнула, хотя мне была известна лишь сама госпожа Айзенберг, а не ее детище.
— И они вдвоем придумали вот что. Жена предлагала какой-нибудь больнице субсидию с тем, чтобы деньги пошли на закупку лекарств, производимых фабрикой ее мужа, кстати, совсем неплохих лекарств. Наши эксперты проверили. Вся продукция изготовлялась под контролем австрийских технологов.
— И что, — спросила я, — больницы заключили с ним сделку?
— Крупные центры отказались, — ответил Михаэль. Мы уже давно выехали из парка и направлялись ко мне домой, — то ли сумма их не устроила, то ли не хотели конфликтовать со старыми партнерами, но дело обстоит именно так.
— Значит, согласились маленькие больницы, — твердо заключила я, — у них каждая копейка на счету.
— Верно, — кивнул Борнштейн, — согласилась клиника «Ткума» — у нее не хватало средств, а тут такое подспорье. И еще пара больниц на периферии, там сейчас проверяются накладные.
— Михаэль, я все понимаю, — с жаром сказала я. Меня уже настолько занимал этот случай, что мои собственные приключения отошли на второй план, — я не понимаю только одного: каким образом в клинике стали появляться наркотики с маркой «сделано на фабрике «Труфатон»?