Разговорилась. Вдруг, когда посадка уже заканчивается, и она опоздает на самолет.
— Лайза…
— Подожди, Марк, я хочу сказать, что мы могли быть счастливы всю жизнь, мы друг друга заражали энергией, мы… Ох, я могу говорить об этом часами, почему я тебе не рассказывала раньше? А потом он получил грант, переехал в Бостон и встретил эту… Он как-то позвонил мне, мы собирались поехать на уикэнд к Большому озеру, я уже сложила вещи, а он позвонил и сказал, что не приедет, потому что полюбил другую женщину и между нами все кончено. Я спросила: кто она. Из его ответа я запомнила только имя: Магда. Он говорил что-то еще, но я не слышала, я уже знала, что будет плохо, очень плохо, я думала, будет плохо мне, не выдержу, что-нибудь с собой сделаю. Или с ним. Или с ней. А получилось… Он как-то сказал: «Когда любишь, мир становится единственным, других миров больше не существует, и выбирать не из чего, ты сделал последний выбор — окончательный». Получается, что он меня не любил.
Повернулась и ушла. Розенфельд помахал рукой, но Лайза не обернулась.
Кабинет доктора Фирман, как оказалось, соседствовал с кабинетом профессора Литроу. Почему Розенфельд раньше не обратил внимания? Впрочем, какое это имело значение? Фирман два года работала с Литроу — естественно, кабинеты их были рядом.
Розенфельд долго думал, позвонить Магде и договориться о встрече (она могла отказать, и что тогда?) или явиться без приглашения? Позвонил и договорился — неожиданно легко. «Конечно, я о вас слышала, приходите, буду рада знакомству». Даже не поинтересовалась, о чем хочет говорить с ней полицейский эксперт.
Кабинет как две капли воды был похож на каморку Розенфельда в Управлении полиции: закуток, где, скорее всего, раньше хранились пылесосы и швабры. Стол, компьютер, книги, диски, маленькое удобное кресло и два вставленных друг в друга пластиковых стула. Магда оказалась хрупкой, невысокой, с копной рыжих волос, причесать которые, видимо, было невозможно. Крупные черты лица — скорее мужские, чем женские. Большие зеленые глаза. Позже, анализируя разговор, Розенфельд вспоминал только глаза и взгляд. И слова, конечно.
— Я слышала о вас, доктор Розенфельд. Дело Пранделли. Дело Гамова. Дело Штемлера.
— Я к вам не по делу, то есть не по делу, связанному с экспертизой, доктор Фирман.
— Присаживайтесь. Места здесь мало, один стул придется выставить за дверь.
— Как у меня, — пробормотал Розенфельд. — Я привык.
— О чем вы хотели поговорить? Погодите, я догадаюсь. Видела вас позавчера, вы были у профессора Литроу. И в тот же день вечером встречались с той женщиной. Я видела: вы сидели в кафе у Ллойда. У окна.
— Мы с Лайзой, — счел нужным объяснить Розенфельд, — давние знакомые. Учились в одной школе. Я ведь родом из Детройта.
— А я из Эверетта. Это небольшой городок, две тысячи жителей, все наперечет. Когда я родилась, то оказалась в списке тысяча сто одиннадцатой. Интересно, правда?
— Да, — осторожно сказал Розенфельд. Она придавала значение числам? Может, действительно…
Глупости.
— Если честно… — Розенфельд решил идти напрямик, он не мог хитрить с этой женщиной, не хотел выдумывать несуществующие истории и наводящие вопросы. — Если честно, я хотел познакомиться с вами, чтобы понять, действительно ли вы могли навести порчу на Любомира Смиловича.
Он думал — был уверен! — что она рассердится, может, даже не захочет продолжать разговор, но по ее реакции он поймет… что?
Магда рассмеялась — от всей души, запрокинув голову и не сдерживая смех.
— Боже! — отсмеявшись, сказала она. — Эта ваша знакомая вам так… Конечно! — Она стала серьезной. — Да, я навела на Любомира порчу. И он умер.
Розенфельд растерялся. Но чего он, собственно, ждал? На прямой и откровенный вопрос Магда могла ответить «да» иль «нет». Он ожидал — конечно! — что услышит «нет». Она ответила «да» и лишила его возможности спрашивать. Бессмысленно задавать умные вопросы, если тебе признались в наведении порчи Скажи она «нет», он спросил бы…
— Почему? — спросил Розенфельд, представив, какое у неге сейчас глупое выражение лица.
— Потому, — сказала Магда ясным спокойным, лишенным интонаций голосом, — что невозможно доказать что бы то ни было человеку с заранее выработанным отношением к проблеме. Спорить не имеет смысла — сама становишься себе противной. Проще согласиться.
Она сделала небольшую паузу, в которую Розенфельд хотел вставить слово, но не успел.
— Она задала мне тот же вопрос, что и вы. Я ответила то же, что и вам. Мне интересна была ее реакция. Даст пощечину? Заплачет? Она сказала: «Я так и думала», повернулась и ушла, как человек, что-то себе доказавший и что-то для себя решивший.
Лайза встречалась с Магдой? Не только на похоронах? Когда? Почему ничего не сказала? Значит, ее уверенность в том, что на Смиловича навели порчу, была подтверждена самой обвиняемой? Магда не хотела ни в чем переубеждать Лайзу, считала это бесполезным, а Лайза получила подтверждение, и что теперь?
— И что теперь? — спросил он.
— Послушайте, доктор Розенфельд. — Сейчас двадцать первый век. Я физик, занимаюсь теорией вакуума. Продолжать?
— Конечно. — Розенфельд облегченно — мысленно! — вздохнул, удобнее, насколько это было возможно, устроился на стуле и, насколько мог кратко, без излишних подробностей, но достаточно четко, чтобы Магда поняла суть, если не понимала ее раньше, изложил события последних дней — без оценок, без выводов, тем более без предвзятого мнения. Факты, какими он сам их знал. Магда слушала внимательно, а когда Розенфельд замолчал, сказала — грустно, задумчиво, обращаясь не к Розенфельду, а к себе:
— Все так. Поссорились мы с Любомиром по причине, которой не должно быть между мужчиной и женщиной. Мужчина и женщина могут поругаться из-за несходства характеров, дурного настроения, плохой погоды, испорченного вечера… сотни причин… а мы расстались, потому что он утверждал: когда любишь, многомирие схлопывается в одну, ни с чем не связанную, ветвь. Я знала, что это невозможно, поскольку тогда все квантовые эксперименты давали бы стабильно одинаковые результаты, а этого никогда в реальности не происходило. Он был неправ и знал это, а я терпеть не могла, когда человек продолжает упорствовать, зная, что делает ошибку. Нервы у меня сдали, мы поссорились, и он сказал, что не хочет меня больше видеть.
— Когда это произошло, Смилович был здоров?
— Да. То есть я думаю — да. Он ни на что не жаловался. Кроме моей бездарности. — Она через силу улыбнулась.
— Вы помирились бы через неделю, — убежденно сказал Розенфельд. — Если бы дело было только в этом, вы помирились бы.
— Я тоже так думаю. Но мы не успели. Я уехала в Сан-Франциско — поработать с Виленкиным. Он…
— Я читал работы Виленкина по инфляционной космологии. — Тогда вы понимаете, что две недели прошли, как один день, и о ссоре с Любомиром у меня не было времени думать. Он не звонил мне и не писал, я из упрямства не звонила и не писала ему, но была уверена, что, когда вернусь, Любомир встретит меня с букетом моих любимых хризантем, и все будет как прежде. Он не встретил. Я позвонила, телефон был отключен. Дома его не было, а профессор Литроу сказал… То есть сначала удивился, что я не знаю, осуждение в его голосе было таким явным, будто висело на стене в рамочке… Любомир в больнице. Я помчалась туда, меня не пустили. Это было против правил, но врач сказал, что так велел Любомир. Не хотел никого видеть. Даже меня.
Что-то сдавило ей горло, и Магда минуту молчала, откашливаясь и переводя дыхание. Розенфельд ждал, понимая уже — пока только интуитивно, — что решение проблемы он знает, но не сумеет выразить словами, потому что в природе существуют процессы, воспринимаемые мозгом, но словами невыразимые, как невыразима пресловутая Истина буддистов, известная всем и никому.
Розенфельд и себе самому не мог сформулировать, что он, знает — это было сцепление нескольких, возможно десятков, слов, фраз, статей из недавно просмотренных научных журналов и еще что-то, о чем он слышал недавно, причем от обеих женщин. Он пытался сложить пазл, но ничего не получалось — мешало присутствие Магды. Он должен был сосредоточиться, подумать, но уйти сейчас не мог. Он обязан был дослушать, хотя и пони мал, что любое сказанное ею сейчас слово может разрушить то хрупкое, что проявлялось в его даже не мыслях, а где-то глубже. Так просыпаешься после глубокого сна без сновидений и чувствуешь, что сон все-таки был, важный сон, но ты его совсем не помнишь. Ощущение неприятное, но в то же время позитивное, потому что оставляет надежду: если помнишь ощущение, то, возможно, вспомнишь и сон, а вспомнив сон, вспомнишь, чем он был вызван, и дальше по цепочке поймешь нечто важное, забытое в сутолоке дней, а ночью тебе напомнили, но ты опять забыл…
— Я писала ему, он не отвечал. — Голос Магды звучал вроде спокойно, но внутреннее напряжение не отпускало, и срыв мог произойти в любое мгновение. — Я все время была там, бродила по коридорам, спала в ординаторской, на меня смотрели жалостливо, не прогоняли, но и к нему не пускали, останавливали вежливо, но твердо, кошмар продолжался тридцать два дня, врачи от меня не скрывали ничего, я даже как-то попала на консилиум, почти ничего не поняла, кроме того, что болезни одна страшнее другой, и все смертельные, кости разрушались, кальций будто быстрой рекой вымывается, обычно это бывает у астронавтов, которые долго в космосе, и еще прогерия, организм стареет, будто человек за день проживает несколько лет, редкая болезнь, а когда все сразу… «Ужасное совпадение», — говорили они. «Возможно, началось с одной из болезней, а она спровоцировала остальные, лавинный процесс, такого еще не наблюдали, но и говорить, что это невероятно, нельзя, каждая болезнь имеет естественные причины, просто тут сразу…» А потом вышел Балмер, подошел ко мне… молча. И я поняла, что Любомир умер. «Можно мне войти теперь?» — спросила я. «Я бы не советовал», — сказал Балмер, помявшись. И я ушла. Наверно, это было неправильно, но я не смогла себя заставить… Хотела запомнить его здоровым. Хоронили Любомира из морга больницы. Там я его увидела… Он… Я не узнала. Старик… У него не было родственников… кроме меня. И еще приехала женщина, с которой он был прежде.