чать честную жизнь, чего ученику его не удалось ни в воровском, ни в сыщицком ремесле.
Ванька же вполне мог бы переждать тяжелые для себя времена и не попасть в руки грозного генерал-майора, если бы залег на дно, отсиживаясь в купленном им прекрасном доме в двух шагах от Кремля, поигрывая на бильярде или в картишки по маленькой с молодой красавицей-женой. Однако вместо того чтобы уйти на время в тень, он с отчаянной смелостью бросает вызов новой могущественной силе, у которой связей и подспудных возможностей влиять на события и людей неизмеримо больше, чем у него, — московскому старообрядчеству.
А начиналась эта погубившая царя московских воров история вполне для него буднично. Каин, совершая свой обычный ночной обход, замечает за Сухаревой башней, близ Николы на Драчах, лежащую в сугробе и, как оказалось, смертельно пьяную бабу. Бьет ее по щекам, приводя в чувство. Очнувшись, баба спьяну сказывает на себя важное дело, после чего мертво засыпает. Ванька Каин притаскивает ее к себе домой и протрезвляет домашними средствами, пока она не называется купеческой женой, Федосьей Яковлевой и не сообщает:
— Сегодня на Сретенке, во дворе Блинова, во флигеле раскольники-скопцы соберутся на свое богомерзкое сборище, и будет у них радение[11]. Ох, дай рыжиков соленых — голова гудит!
— Будут тебе рыжики, дам и чарочку на опохмелку, только скажи, какой у хлыстов ясак[12], чтобы пустили.
После долгих уговоров, посулов и угроз пытками (пришлось и огонь под клещами разводить) Ванька узнает ясак: когда спросят «Богородица Дева?» — ответить «Акулина Ивановна», а когда спросят «Иисус Христос?» — ответить «Андрей». Каин чуть в ладоши не захлопал: до него уже доходили слухи, что новую хлыстовскую «богородицу», сменившую прежнюю, сожженную на костре лет пятнадцать назад монашку Агафью Карповну, зовут Акулиной, и он давно уже мечтал поймать и представить в Раскольничий приказ юного красавца-«Христа» Андрюшку, толи выдающего себя за немого, толи давшего обет молчания.
Купеческая жена уже храпит, калачиком свернувшись на холодном полу Ванькиной пыточной. Он тщательно запирает ее там и поднимается в свои жилые покои. В сенях надевает лисий малахай, натягивает еще холодную с мороза шубу. За спиной звучит спокойный как будто голос:
— Опять к рыжей шалаве подался?
Ванька, не говоря худого слова, поворачивается к жене, навешивает ей оплеуху и ныряет в метель.
Он идет один, чтобы не спугнуть хлыстов, и даже не берет с собою никакого оружия. Сторожа у рогаток освещают его лицо фонарями, потом молча освобождают для него проход. Думают, небось: «Каин на охоту вышел». А и вышел. И с такой добычей вернется, что вам, мелкота, и не снилась.
Дорогой метель прекратилась, небо очистилось, и выглянула луна, осветив больше облака вокруг себя, чем путь Ваньке. Однако он не сбился и вскоре оказался у ворот дома купца Блинова. Собаки во дворе молчали. Ванька хотел постучать, потом просто толкнул калитку, и она, заскрипев, распахнулась. В сугробах была протоптана тропинка, петлявшая между запорошенных снегом яблонь. Вот и флигель. Ванька постучал. Дверь взвизгнула, явилась желтая световая щель, и простуженный голос спросил:
— Богородица Дева?
В сенях висели по стенам на гвоздях, лежали на лавках шубы, тулупы, русские дорогие треухи, немецкие треуголки и монашеские клобуки. Ванька и свою шубу сбросил. За спиной он чувствовал дыхание слуги, открывшего ему дверь, поэтому боялся лишний взгляд бросить на оставленные в сенях веши, хотя мог бы поклясться, что черную треуголку с золотым позументом видел уже не раз и помнит, на чьей плешивой голове.
— Так от кого ты, говоришь, прислан?
Ванька вовсе еще не говорил, от кого прислан, и теперь лихорадочно соображал. Богатые шубы и шапки в сенях означали, что, сославшись на пьяную купчиху, он рискует получить от ворот поворот, а то и по голове обухом. Ванька решил рискнуть и назвать владельца черной треуголки:
— От их сиятельства графа Алексея Сергеевича.
— В следующих сенях разденься донага, возьми себе рубаху с гвоздика и в дверь сам проходи.
Вроде как прихожая. На сундуках и лавках — кучи одежды, мужской и женской, заметны и монашеские облачения, в стены густо забиты гвозди, на нескольких — рубахи, вроде ночных немецких, тонкого полотна. Вот бы где пошуровать! Однако голой спиной Ванька чует прохладу сквозняка: мужик, впустивший его, за новичком наблюдает.
За дверью — просторная низкая комната, тускло освещенная десятком свечей в красном углу. Душно, и легкий пар стелется, как в предбаннике. Мужики и бабы, все в длинных белых рубахах босиком кружатся под залихватское быстрое пение. Поют о веселье на небесах, и четко разобрал Ванька только:
Ай, душки, душки, душки!
У Христа-то башмачки,
Ведь сафьяненькие,
Мелкостроченные!
Верченый пляс все убыстрялся, невнятную песню сменили свист, шипенье, гоготанье, бешеные выкрики:
— Дух, Свят, Дух! Кати, кати, умоляю! Накатил! Накатил! Ух!
Внезапно свечи стали гаснуть. Ванька, сам уже начавший притоптывать босыми ногами и подпрыгивать, хотя плясать никогда не любил, подумал было, что это сгущение воздуха и пар от людских тел тушит свечи, однако, когда люди в белых рубахах уже в полутьме, не дожидаясь, пока все свечи погаснут, начали хвататься друг за друга и совокупно, как подстреленные, валиться на пол, догадался сыщик, что сейчас начнется свальный грех[13]. Наступила полная тьма, наполненная тяжким дыханьем и стонами. Ванька ощутил на своем теле жадные руки, и еле успел вывернуться из волосатых ухватистых лап…
— Вот уж духовные христиане, что называется — духовные! — проворчал сыщик. Скользя и оступаясь на голых потных телах, путаясь ногами в устлавших пол рубахах, он добрался до двери и потянул ее на себя.
На него изумленно вытаращился давешний слуга.
— Ты что — скопец? — выдохнул Ванька.
— А тебе не по душе пришлись господские радения? — ехидно осведомился слуга и вдруг дернул плечом.
Ванька присел, над ним просвистела цепочкой гиря кистеня, а он головой ударил скопца в живот. Поглядывая на него, чтобы добавить, если очнется, Ванька поспешно оделся и наскоро пошарил по карманам чужого платья. Прихватив с собою пару золотых часов, ткнул на прощанье скопца носком сапога в подбородок, перешел в сени, а там сменил лисий малахай на соболий треух, шубу же решил надеть свою.
На обратном пути добыча Ваньку не радовала. Он прекрасно понимал, что залез сгоряча военное гнездо. И что ж теперь делать? Отступаться было нельзя, потому что в таком случае следовало разбивать голову Федосье Яковлевой и закапывать бабу-пьянчугу прямо в пыточной. Однако же Ванька забирал ее и тащил к себе на людях, вовсе не предполагая последующего поворота событий. Да и не убивал он еще никого, во всяком случае своими руками, — так не гнусно ли начинать с пьяной бабы? И Ванька решает не доставлять самолично, хвалясь удачей и сноровкой, Федосью в Раскольничий приказ, как сперва намеревался, а втихую, приватно передать ее какому-нибудь из чиновников Тайной канцелярии. Тогда гроза бояр-хлыстов и вельможных покровителей скопцов, глядишь, и пройдет мимо его, маленького человека, головы.
Утром хмурый Ванька заставляет протрезвевшую, из вчерашних похождений ничего не помнящую и до смерти перепуганную купчиху написать обстоятельную записку обо всем, что знает о московских хлыстах. С этой ее запиской он является на лом к советнику тайной канцелярии Казаринову. Выбор его оказывается крайне неудачен. Прочитав записку, Казаринов, тоже, видать, замешанный в деле, приказывает взять Ваньку под караул. Не тут-то было!
Ванька локтем выбивает стекло в окне, кричит на улицу:
— Валяй, ребята!
Молодцы из его команды, продрогшие на морозе, рады погреться. Они избивают слуг Казаринова, крушат его мебель, в окнах гостиной не остается ни одного целого стекла.
Присмиревший советник запахивает на себе поплотней халат и, решив возобновить прерванный разговор, спрашивает:
— А кто, почтенный Иван Осипович, писал сию записку?
Ванька поднимает с полу большой осколок китайской вазы и косоглазой красотке на нем подмигивает.
— Сам-то я не писал, не имею ни чернил, ни перьев, — балагурит, — а кто писан, того я тебе не доверю.
Казаринов приказывает побитым своим слугам немедленно закладывать карету и везет Ваньку с его запиской к генерал-аншефу и сенатору Левашову, тогда временному правителю Москвы. Ванька, в кабинет хозяина не допущенный, долго дремлет в кухне на скамье.
Наконец появляется, нос морит на кухонные запахи, Казаринов. Вид у него раздосадованный и смущенный:
— Вот что, ты иди-ка теперь. Его превосходительство Василий Яковлевич говорит, что ты свою обязанность исполнил, а теперь дело пойдет законным порядком. Человека своего не выпускай, головой за него отвечаешь.
Ночью к Ваньке на дом является целая военная экспедиция. Солдаты набивают собой весь тесный переулок, а три офицера и штатский чиновник начинают колотиться в ворота:
— Открой, Ванька Осипов! Тайной канцелярии полковник Ушаков с секретарем и двумя офицерами.
Ванька открывает не прежде, чем дежурившие у него молодцы сбегали огородами за всей его командой — сорок пять солдат с сержантом да тридцать рабочих-суконщиков. Теперь можно и поговорить.
Открыв ворота, Ванька впускает только полковника и секретаря. Названный под воротами «полковник Ушаков» оказывается вовсе не однофамильцем или родственником, а самим всесильным теперь на Москве генерал-майором Ушаковым. Тьфу ты черт, он же командир гвардейского Преображенского полка, вот полковником его секретарь и назвал! Впрочем, генерал за всю эту их встречу не говорит Ваньке ни слова. Брезгливо осмотрев сиденье, садится в предложенное ему кресло, усмехаясь, скользит взглядом по лубочным картинкам и гравированным портретам Петра Великого, прибиты