— Я и водку пью, дядя Петр, — обиделся Ванька.
— Так вот тебе первое наставление, — сурово заявил Камчатка. — Водка для вора — первый враг, похуже полиции. На отдыхе многие пьют, ты видел, но на дело надо идти только совсем трезвым. А в твоем мелком возрасте, так лучше не пить и пива…
— С пива меня тошнит, дядя Петр, — встрял Ванька.
— И вот тебе второе правило! — стукнул кулаком, пыль с земли подняв, Камчатка. Глаза его, впрочем, улыбались. — Старших не перебивать! И называть один одного следует не настоящими именами, а воровскими. Меня — Камчаткою, тебя… А к тебе, Ванька, я еще присмотрюсь и кликуху по натуре твоей придумаю. Здешней же водки, из-под Каменного моста, тебе пока лучше и в рот не брать. Народ туг суровый, душу и тело давно пропивший, им обычная горелая водка пресна кажется, так для них ее на дурмане и табаке настаивают.
В темном подмостном пространстве началось шевеление. Камчатка споро собрал вещички в сумку, Ванька, глядя на него, вернул монеты за пазуху.
— Не надо наших воровских людей дразнить своими пожитками, — наставительно заявил полностью, видать, вошедший в роль учителя Камчатка. — И не хвались взятым никогда. Потому как опасно лихого человека в соблазн вводить. Затрещину тебе дать, чтобы запомнил, или и так не забудешь?
Ванька слонялся в Китай-городе у Панского ряда, дожидаясь, чтобы лавки отворились, когда случилось с ним то, что никогда больше в жизни не приключалось, то, о чем ему потом всю жизнь было стыдно вспоминать. Столкнулся он нос к носу со здоровенным лакеем Филатьева, Митькой, — и, вместо того чтобы бежать со всех ног, опешил, оцепенел и позволил этому тупому бугаю, лакею верному, холопу примерному, взять себя за шкирку и молча оттащить к хозяину во двор.
Как в страшном сне, увидел Ванька ворога, на которых еще проступали остатки его надписи, пощаженные мокрою тряпкою, осточертевший хозяйский двор, в котором Митька отнюдь его не выпустил, а важно буркнул набежавшей дворне: поймал-де вора-беглеца и чтобы сказали хозяину. Немного погодя явились четверо дюжих приказчиков, вытряхнули из Ваньки оставшиеся хозяйские деньги и содрали с него хозяйскую шапку и камзол. Филатьевтак и не показался, смотрел, небось, из окна верхнего жилья. Потом один из приказчиков привел кузнеца, дядю Сему с соседней улицы, и вся компания толпой отправилась на задний двор, где увидел Ванька прикованного к стене конюшни огромного, как ему показалось, медведя. Тут паренек во второй раз за сегодняшнее утро опешил: ему показалось, что Филатьев хочет его скормить медведю, как в житиях святых злочестивые цезари-язычники напускали на христиан диких зверей. Однако приказчики, притащив цепь, начали прикидывать, как бы приковать Ваньку так, чтобы медведь доставал до него и мог подрать немного, но не задрал вконец. Медведь следил за ними маленькими, почти человечьими глазками.
Два дня провел Ванька на цепи в компании с медведем — и две ночи. Спал, натянув цепь, так чтобы зверь мог подрать только ту ногу, на которой было железное кольцо. Впрочем, медведь на него и не думал нападать: разглядев цепь, принял, видать, узника за товарища по несчастью. К едкому медвежьему духу Ванька привык, притерпелся и к голоду: в отличие от дикого зверя, беглеца Филатьев приказал не кормить. Удивительно, но в эти два дня и три ночи страдалец успел не только прийти в себя и придумать план спасения, но и в первый раз в жизни страстно влюбиться — такое приключение и не снилось храброму рыцарю и дерзкому любовнику Францылю Венециану, о котором не только в лубочной, за копейку, книжке было пропечатано, но и сказки довелось Ваньке слушать.
Ваньку, как сказано, приказано было не кормить, а медведю харч приносила крепостная девка Дуняша, и она заодно и Ваньке начала тайком совать то ломоть хлеба, то яблоко, то попить. Слово за слово, пошли между ними разговоры, и принялся Ванька исхитряться, чтобы привлечь к себе внимание своей ненаглядной. Шутки и прибаутки (откуда и бралось!) так и посыпались из него. О правильном ухаживании за сердечной зазнобой получил он в свое время сведения из завлекательнейшей повести о заграничных приключениях российского кавалера Александра, которую по воскресным дням читал в затрепанной тетрадке приказчик-грамотей. Слова только там некоторые были слишком учены, так что приказчики по своему разумению растолковывали их друг другу.
Ванька из тех чтений в молодцовской вынес убеждение, что ухаживание есть тяжкий и разнообразный труд, когда надо служанок подкупать, любовные письма сочинять, петь песни под окошком зазнобы и говорить ей сладкие любовные речи. Вот Ванька, на цепь к конюшне рядом с медведем прикованный, и старался как мог. Даже острую медвежью вонь, для свежего носа нестерпимую, сумел к делу ухаживания приспособить: рассказывал про медведчиков-скоморохов, про штучки, кои их ученый медведь выделывал, как пришли они играть на деревню, и о том, как глупые селяне за особые деньги просили их завести зверя в избу, а уж если там кучу наложит, так счастливы были — сие-де верная примета, что деньги в этой избе теперь не переведутся…
— Так ты, значится, у нас тоже разбогатеешь? — сморщила девка прелестный свой носик.
— И не сумневайся, Дуняша. И сам разбогатею, и тебя золотом осыплю — клянусь святым Пахомом в березовых лаптях!
Удалось Ваньке вырвать у зазнобы обещаньице, что ровно через неделю после того, как отведут его из двора, будет она, как стемнеет, ожидать его в сеннике у конюшни.
— Так ты, воришка, надеешься, что тебя хозяин не запорет и что на свободу вырвешься? Эх, простота!
— Ты только обещай, раскрасавица ты моя, а я уж приду!
— Разве что тебе, бедолага, твой березовый Пахом поможет…
На третий день пополудни привел Митька заспанного дядю Сему, тот расковал Ваньку, едва не размозжив ему ногу, и доставили беглеца в покой к хозяину. Был Филатьев не сам, а с гостем — зятем своим, полковником Пашковым. Оба курили трубки и пили кофе. Приметил Ванька, что ковры были с полу убраны, чтобы кровью не испортить, и лежала посреди покоя добрая охапка батогов. Филатьев выпустил клуб дыма из трубки, пристально посмотрел беглецу в глаза, сплюнул и приказал двум лакеям Ваньку догола раздеть, связать и сечь без всякого снисхождения.
— Ты ж не засекай подлеца сразу до смерти, сначала выпытай, куда твои вещи подевал и остатные деньги, — посоветовал Филатьеву зять.
— Не учи ученого, любезный Иван Иваныч, — ухмыльнулся хозяин, ощупав взглядом голого Ваньку. — Мне ли не знать, какое с этими скотами требуется обращение?
— Что ж ты гневаешься, Петр Дмитриевич, — развязно встрял Ванька в господскую беседу. — Если я тебя немножко пощипал, то для того только, чтобы ты казну свою пересчитал. Эй, посмотри, не прибавилось ли чего в ларце?
И, заслышав за спиной свист батогов, изо всех сил связанными ногами оттолкнувшись, прыгнул вперед, едва не упав на рассевшегося в креслах полковника. И туг же завопил:
— Слово и дело!
Филатьев, посиневший было от гнева, теперь побелел. Схватился за горло, разрывая воротник:
— Бейте!
— Э, погоди, шурин мой любезный, — оторвал надушенный платок от носа полковник. — С этим-то подожди, а доставь сперва подлеца куда положено…
— В Стукалов монастырь[4], где тихонько говорят… — радостно подхватил Ванька.
— Молчать, холоп! — рявкнул полковник и прежним сладким голосом продолжил: — Понеже, если сии твои приказчики не донесут, все одно среди подлых людишек пронесется, и не надейся, что до конторы не дойдет. Да и я, как человек военный и государыни нашей императрицы Анны Иоанновны верный слуга, обязан сей же минут поехать и доложить. Тебе, человеку законопослушному и небедному, чего бояться? Вздрючат дурачка за ложный донос да тебе же головой выдадут.
Однако отвезли Ваньку, в сумерках уже, не в московскую контору Тайной канцелярии, а в полицию. Он и там заорал свое, однако начальства по ночному времени не случилось, а низшие полицейские чины накостыляли ему по шее и бросили в битком набитую «холодную*. Прямо у двери он растолкал спящих, втиснулся между ними и сразу же заснул.
Очнулся в предрассветной густой темноте. Вокруг сопели, храпели — кто-то ухитрялся после каждого сиплого выдоха еще и причавкивать, будто на мужицкий манер щи хлебал, а на Ванькином бедре лежала чужая, к тому же, как он установил это брезгливым ощупыванием, лысая голова.
Когда рассвело, Ванька пропутешествовал к параше, потом занял место опять возле самой двери. Карманы пусты оказались — чему удивляться? Теперь только дожить бы до допроса.
И дожил, отвели его на допрос.
— Так это ты орал тут государственные слова? — приветливо спросил его плюгавец в сержантском мундире Преображенского полка.
Ванька пожал плечами — и тут же получил по затылку пудовым солдатским кулаком. Когда в глазах прояснилось, со звоном в голове поднялся на ноги.
— Как думаешь, Матвеев, не выдрать ли его кошками, а уж потом с этой мелочью пузатой разговаривать? — ласково осведомился секретарь.
— Примечательно, господин сержант, что сей арестант много о себе воображает. Ежели намерен запираться, то малое внушение… — важно заговорил солдат.
— Слово и дело государево! — завопил вдруг Ванька, которому лишняя порка была вовсе ни к чему.
Сержант скривился. Помолчал и, по-прежнему обращаясь только к солдату, проговорил:
— Паренек наш еще и косноязычный, оказывается. Ты понял, чего он вякнул?
— Никак нет, господин сержант. Чегой-то там про свое дело…
— Так засвети ему в ухо — авось соизволит изъясняться по-человечески.
Теперь Ваньку пришлось отливать водой. Поднявшись на нетвердые ноги, он повторил свое:
— Слово и дело!
Секретарь переглянулся с солдатом и тяжело вздохнул. Заглянул в бумажку, спросил:
— Ты Ванька Осипов сын, крепостной человек гостя Петра Дмитриевича Филатьева?
— Я, господин секретарь.
— Ты году сего сентября десятого дня ограбил с другими ворами своего господина, означенного гостя Филатьева?