— Благодарствуй, — говорит Туркан небрежно. — Как называется твоя книга?
— «Науру́з-наме́», лучезарная.
— Науруз — древний праздник Нового года. Стало быть, твоя книга о празднике. Это хорошо.
— Государыня любит праздники, — подобострастно замечает Кара-Мехти, и в зале возникают чуть слышные смешки.
— Моя книга не заставит тебя скучать, лучезарная, — продолжает Хайям. — В иных главах ты найдешь немало преданий и забавных историй, связанных с Наурузом. Другие побудят тебя задуматься.
— Государыне незачем думать, — угодливо перебивает Кара-Мехти. — Для этого есть у нее верные слуги.
И снова тихие, полузадушенные смешки. Тадж багровеет. Туркан нетерпеливо поводит плечами.
— Из моей книги, лучезарная, ты узнаешь о том, как праздновали Науруз в Иране в языческие времена, — невозмутимо продолжает Хайям, — и какие изменения производили в солнечном календаре цари, жившие до нас. Я рассказал в ней также о новшествах, введенных мною в солнечный календарь по воле покойного султана, великого Малик-шаха (да будет благословенно имя его!); о том как возвращены были шестнадцать суток, упущенные из-за царившего доныне беспорядка в проведении високосов, и что удалось мне сделать, дабы календарь наш не отставал от солнечного года впредь.
— Так вот чем собираешься ты развлечь государыню! — снова выскакивает Кара-Мехти. — Перечислением своих заслуг. Для этого написал ты свою книгу?
— Я написал ее, чтобы сохранить историю Науруза для потомков. Ибо слово без пера — что душа без тела. Слово же, запечатленное пером, обретает плоть и остается навечно. Великие владыки, — Хайям особенно напирает на слово «великие», — великие владыки высоко ценили владеющих пером. Ибо именно с помощью пера создаются законы и поддерживается порядок в государстве. Халиф Мамун сказал: «Да благословит аллах перо! Как может голова моя управлять страной без пера? Слово, начертанное пером, обретает крылья и облетает землю!» Об этом ты также прочитаешь в моей книге, лучезарная. И еще ты узнаешь из нее о мудрых властителях Ирана, которые отличались великодушием и всегда покровительствовали ученым. Они высоко ценили хорошую речь и горячо содействовали возведению новых зданий. И если один царь умирал, не закончив начатого, то сын его или преемник считал своим долгом довести постройку до конца. Если же кто назначал слуге своему жалованье, то уже не отбирал его, а выдавал в положенный срок без напоминаний…
Он говорит, и деланное равнодушие постепенно покидает Туркан. Она беспокойно ерзает на троне.
— Я вижу, ты пришел поучать меня, Хайям, — произносит она хрипло.
Хайям протестующе поднимает руку.
— Смею ли я поучать правительницу сельджуков? Нет, я не поучаю, я требую!
Все дружно ахают. Неслыханно! Он требует?! Требует!!! Туркан вне себя ловит воздух ртом. Кара-Мехти застыл в позе священного негодования. Музаффар схватился за голову. Только лицо Абу озарено бесстрашным восторгом.
Хайям с еле заметной усмешкой обводит глазами зал и спокойно продолжает:
— Прости мне мою дерзость, государыня. Но разве не сказал пророк: «Требуйте всё, что вам нужно, у прекрасных лицом!» Прекрасное лицо — источник добра и радости. А есть ли на свете лицо, прекраснее твоего, лучезарная?
Туркан закусывает губу: этот Хайям играет ею, как кошка мышью! Она могла бы уничтожить его — стоит только хлопнуть в ладоши. Но это наверняка вызовет волнение и пересуды. А о ней и так болтают много лишнего… Нет, видно, придется повременить.
— Чего же ты требуешь у моего прекрасного лица? — вопрошает она с недобрым спокойствием.
— Я жду, что ты вновь откроешь обсерваторию, основанную Малик-шахом и закрытую по твоему указу. Уверен, ты не сделала бы этого, государыня, если бы знала, какую обиду наносишь памяти супруга и какой урон науке.
Туркан не выдерживает. Куда делось ее напускное величие!
— Скажите пожалуйста! — визжит она. — Я нанесла урон науке! А может, это наука обокрала меня? Не ты ли восемнадцать лет доил нашу казну? Не ты ли убеждал султана, что работаешь над новым календарем, а сам бражничал и сочинял мерзкие стишки? Бездельник, дармоед — вот ты кто!
— И безбожник! — подхватывает Кара-Мехти. — Да, да, безбожник. Ты не соблюдаешь постов. В прошлый рамаза́н[15] ты ел шашлык задолго до наступления темноты. Мне все известно!
Старик брызжет слюной. От злости язык не повинуется ему, и вместо «рамазан» у него получается «рамажан». Это очень смешит маленького Махмуда: он звонко хохочет, заглушая сдавленные, трусливые смешки по углам. Хайям изучает звездочета с брезгливым интересом.
«Сейчас он ответит ему стихами», — думает Фило.
Так и есть!
Я в рамазан объелся шашлыком, —
Невольный грех: так сумрачно постом,
Так на душе невыносимо хмуро…
Я думал — ночь, и сел за ужин днем.
В зале ропот: это уж слишком! Мудрость мудростью, а благочестие благочестием.
— Богохульник! — кричит Кара-Мехти. — Ты похваляешься, что изучаешь устройство Вселенной. Но ведь все и без тебя знают, что небо держится на одном тельце, а земля — на другом.
Один телец подвешен в облаках,
Другой — тот землю держит на рогах,
Но для чего же меж двумя быками
Стада ослов разводишь ты, аллах?
— Замолчи! — кричит Кара-Мехти. — Государыня, запрети ему изъясняться стихами…
— Успокойся, — говорит Хайям, — я и сам перехожу к прозе. Государыня, всю жизнь я служил моей стране и ее правителям: лечил, учил, предсказывал погоду. Я изучал движение светил. Я исследовал законы чисел. Я придумал водяные весы, чтобы вычислять содержание серебра и золота в сплавах. Малик-шах ценил меня. Так неужели ты, мать его воспреемника, не дашь мне завершить начатого им дела? Халиф Мамун сказал: «Если можешь сделать добро, сделай его сегодня, ибо кто знает, хватит ли у тебя сил совершить его завтра?»
Красивое лицо Туркан перекошено ненавистью. Кажется, ей осмелились намекнуть, что власть ее недолговечна.
— Я и так для тебя достаточно сделала, Хайям, — шипит она. — Думаешь, я забыла, как ты подговаривал Низама назначить престолонаследником пащенка моей соперницы — Баркьяру́ка? Я все помню. Так ступай прочь и благодари аллаха, что уходишь живым!
— Ты велишь, государыня, — я повинуюсь, — с поклоном произносит Хайям. — Но потомки, — глаза его впервые останавливаются на Фило и Мате, — потомки не простят тебе этого.
— Прочь! — вопит Туркан, срываясь с места и топая ногами.
— Прочь! — дребезжит Кара-Мехти.
— Прочь, прочь! — звонко и радостно вторит султанчик, хлопая в ладоши.
Хайям смотрит на них с презрительным сожалением и медленно идет к выходу.
— Бедный Хайям! — вздыхает Фило.
— Великий Хайям, — говорит Мате. — Великий и… единственный.
Цветущая ветка
Они покинули сверкающий золотом зал и пошли вереницей дворцовых комнат, не решаясь подойти к Хайяму, который удалялся все той же ровной, неспешной походкой.
— А вдруг его схватят и казнят? — испугался Фило.
Мате ободряюще потрепал его по плечу.
— Полно! Мы-то с вами знаем, что ничего такого в биографии Хайяма не было.
— Но было ли то, что мы видели сейчас? — столь же неожиданно усомнился Фило.
— Вот этого не скажу. Но, во всяком случае, могло быть.
— Да, — кивнул Фило, — история — камень со стертыми письменами. Какие-то буквы видны, о каких-то остается догадываться…
Но тут друзья заметили, что Хайям остановился и смотрит на них через плечо выжидательно и лукаво. Они бросились к нему, как дети, которых впустили в комнату, где стоит долгожданная елка.
— Ну, — сказал он, тотчас двинувшись дальше, — чего же вы от меня ждете? Не такого ли лоскутка, на котором моей рукой начертано «Омар Хайям»?
И он протянул каждому из них по кусочку пергамента, где чернел четкий росчерк. Фило и Мате схватили их, дрожа от радости.
— Как ты догадался?
— Не так уж это трудно, — возразил Хайям. — Куда трудней понять, с чего вы взяли, что Хайям-поэт и Хайям-математик — два разных человека.
— Видишь ли, — запинаясь, пояснил Мате, — сведения о Хайяме… то есть о тебе, проникли в Европу очень поздно. О математических трудах твоих по-настоящему узнали только в 1851 году, когда немецкий математик Ве́пке опубликовал твой алгебраический трактат…
— А о стихах и того позже, — вмешался Фило, — в 1859-м, когда их перевел на английский язык поэт Фи́цджеральд. При этом поначалу никому, наверное, и в голову не пришло, что стихи и математические работы созданы одним человеком. Не удивительно, что ту же ошибку повторила и весьма солидная энциклопедия, изданная на рубеже девятнадцатого и двадцатого столетий.
— Вот оно что! — Хайям усмехнулся. — Всему виной энциклопедия. А может быть, кое-что другое? Какое-нибудь ложное предубеждение?
— От тебя не скроешься, — вздохнул Мате. — Да, мы почему-то решили, что искусство и наука — явления слишком разные, чтобы совмещаться в одном человеке.
— Странная мысль, — пожал плечами Хайям. — Иной раз в человеке и не такое совмещается. Образованность и невежество, например…
— Это ты про нас говоришь, — простодушно огорчился Фило.
— Не отрицаю, — признался Хайям. — Кичась своей односторонностью, каждый из вас мерил жизнь своей меркой. Теперь вы видите, что от предубеждения до заблуждения — один шаг.
— Ты, как всегда, прав, — грустно согласился Фило. — Жизнь сложнее и глубже, чем мы думали. Не шкаф, где все аккуратно разложено по полочкам, а громадный клокочущий котел, где перемешаны самые, казалось бы, несовместимые вещи.
— «Казалось бы»… — повторил Хайям. — Это ты к месту вставил. Потому что на самом деле ученый и художник в одном лице — сочетание ничуть не противоречивое, скорее гармоническое. Вспомним великих мыслителей древности. Все они не только математики, естествоиспытатели, философы, врачи. Редко кто из них не играл на каком-нибудь инструменте, еще реже — не испытывал потребности отчеканить свою мысль в стихе. А ученые Востока? Любой из них мог бы с успехом заменить целую академию. Но любовь к наукам не отвращала их от искусства. Я не знаю у нас почти ни одного ученого, который не слагал бы четверостиший. И кто ведает, не в том ли причина совершенства этих коротеньких стихотворений? Не потому ли превратились они в сплав математической точности и сердечного трепета?