Искатели необычайных автографов — страница 41 из 62

, не они составляют большинство в этом мире.

— Проклятое племя! — ворчит Мате. — И откуда оно взялось…

— Могу указать точное место, — с готовностью откликается черт. — На Монма́ртре есть часовня Святых мучеников. Именно там родоначальник иезуитов Игнатий Лойо́ла вместе со своей братией слушал торжественную мессу по случаю основания ордена Иисуса. Желаете взглянуть?

— В общем-то, следовало бы. Ведь к нашему времени от этой часовни следа не останется, — говорит Фило.

Но Мате и слышать ничего не хочет. У него без того дел довольно!

— Ваша правда, — соглашается Фило. — Как сказал Козьма Прутков, никто не обнимет необъятного, а в Париже — что ни камень, то застывшая история.

— Весьма образно, мсье, — одобряет бес. — Дома́ живут дольше людей, и почти всякая старинная постройка связана с каким-нибудь историческим событием. За примером недалеко ходить. Возьмем Лувр. — Он освещает группу зданий, образующих громадный четырехугольник. — Судьба этого замечательного архитектурного ансамбля просто неотделима от истории Франции. В конце XII века это была мощная крепость, построенная королем Филиппом Августом для укрепления западных границ Парижа. Тогда здесь располагались тюрьма, арсенал, королевская казна. В четырнадцатом веке, когда пределы Парижа расширились, крепость утратила военное значение и по воле Карла Пятого превратилась в обширную библиотеку. Франциск Первый, а затем Генрих Второй перестроили Лувр соответственно своим вкусам, и к середине шестнадцатого века фасад его стал образцом архитектуры французского Возрождения. Далее, в конце шестнадцатого века большая галерея — та, что проходит вдоль набережной, видите? — соединила здание с дворцом Тюильри́, сооруженным для Екатерины Ме́дичи, вдовы Генриха Второго. В царствование Ришелье (ныне он благополучно помре) в нижнем этаже галереи разместились монетный двор и королевская типография. А в недалеком будущем тут будут обитать архитекторы, скульпторы и художники, выполняющие заказы его величества Людовика Четырнадцатого. Король-солнце тоже не преминет переделать Лувр на свой лад, и тогда старый дворец обогатится колоннадой, построенной по проекту архитектора Перро́… Как видите, Лувру, словно некоему гигантскому зеркалу, суждено отразить черты многих эпох и многих правителей.

— Добавьте к этому черты двух Наполеонов: Первого и Третьего, — снова вклинивается Фило, которому до смерти хочется обскакать Асмодея. — Они также пожелают отразиться в Лувре. А потом здесь навсегда воцарится искусство. Лувр станет одним из лучших художественных музеев мира… Но что это? — Он указывает на высокую колокольню против восточного фасада дворца. — Об этой башне я что-то ничего не помню.

— Увы, мсье! У колокольни церкви Сен-Жерме́н л’Оксерруа́ мрачная слава. Именно отсюда в ночь на святого Варфоломея прозвучал набат, призывающий католиков к резне гугенотов.

Закусив губу и злокозненно улыбаясь, черт ожидает, что мсье разразится длинной исторической справкой. Но ни тот, ни другой филоматик не подают голоса. Оба глядят вниз, и Асмодей (он бес не БЕСтактный!) долго не осмеливается потревожить их невеселое раздумье.

Но вот он решает, что мировая скорбь его подопечных слегка затянулась, и делает деликатную попытку ее рассеять. Далась им эта проклятая колокольня! У него в запасе есть для них кое-что поинтереснее. Недалеко отсюда под землей скрыты любопытнейшие развалины. Он, Асмодей, наткнулся на них однажды по дороге в преисподнюю и с тех пор не раз обследовал. Это античный амфитеатр невероятных размеров. По самым скромным подсчетам, там размещались десять, а то и все двенадцать тысяч зрителей…

— Шестнадцать, — небрежно уточняет Фило.

Вот когда он понимает, что дразнить беса, даже литературного, дело небезопасное. Тот от неожиданности вздрагивает и делает в воздухе несколько адских кульбитов.

— Вот как, мсье! — шипит он. — Вы и об этом наслышаны. Кто б мог подумать, что вы так катастрофически образованны! Знал бы — не связывался…

— Дорогой Асмодей, не волнуйтесь, — умоляет Фило. — Поверьте, у меня и в мыслях не было оскорбить вас. Но вы, вероятно, и сами знаете, что арены Лютеции будут обнаружены в 1869 году при постройке омнибусного парка. Раскопки их растянутся на несколько десятилетий. Зато потом, окончательно расчищенные и реставрированные, арены станут одной из главных достопримечательностей города, местом массовых зрелищ.

У черта вырывается горестный смешок. Ко! Место массовых зрелищ… Какая проза! Мсье начисто лишен романтизма. Арены до раскопок или после раскопок — да разве эго одно и то же?!

Но подземная экскурсия решительно не по вкусу тучному путешественнику, и, махнув на него рукой, бес на лету перестраивается. Он пересекает реку, и филоматики видят мрачную зубчатую крепость. Фило не верит собственным глазам.

— Боже мой! Неужто… неужто это Бастилия? Асмодей, вы гений! Большое, нет, огромное вам спасибо!



Черт бросает на него через плечо косой, неприязненный взгляд. Чему тут, собственно, радоваться? Бастилия — место заточения многих ни в чем не повинных жертв. Люди содрогаются от страха и ненависти при одном воспоминании о ней…

Но Фило доказывает, что не так плох, как о нем думают. Не тому он рад, что видит Бастилию, а тому, что спустя каких-нибудь сто тридцать лет ее уже не увидит никто. Гневные руки растащат ее по камешку, и через год после знаменитого штурма от нее в полном смысле слова камня на камне не останется.

— Поделом! — назидательно заключает бес. — А теперь скажите по совести: не кажется вам, что мы слишком долго занимались камнями? Не пора ли поинтересоваться людьми?

— Наконец-то! — вырывается у Мате. — Только того и дожидаюсь…


Люди… и люди


— Устроим небольшой фейерверк, — говорит черт.

В ту же секунду прозрачными становятся все дома разом. Прозрачны не только наружные их стены и кровли, но все перекрытия и перегородки. Кажется, город уставлен стеклянными светящимися шкатулками, а в шкатулках — живые картинки. Много картинок! Так много, что поначалу у филоматиков глаза разбегаются.

Но вот они попривыкли к пестрой толчее житейских сцен и начинают перелистывать их одну за другой, как страницы альбома. Фило смотрит бездумно, с интересом, конечно, но без всяких попыток к обобщениям. Покончив с одной сценой, тотчас о ней забывает и переходит к следующей. Иное дело Мате. Цепкий глаз математика привычно схватывает закономерности не только в кажущейся путанице чисел и линий, но и в беспорядочном мельтешении жизни.

— Занятно, — говорит он раздумчиво. — Я и не подозревал, что в семнадцатом веке так много пишут. Здесь каждый десятый человек вооружен гусиным пером и строчит как одержимый.



— Естественно, — откликается Фило. — Недаром перед нами век писем и мемуаров. Ни один мало-мальски образованный француз не станет уважать себя, если не оставит наследникам шкатулки с письмами и подробной автобиографией.

— А вы никогда не задумывались, что тому причиной? — спрашивает Асмодей.

— Избыток времени, вероятно. А скорей всего, то, что переписка — приятнейший способ общения. Письмо от друга — что может быть лучше?

— Не спорю, мсье. И все-таки главная причина — низкий уровень цивилизации. Ужасные дороги, допотопный транспорт. Никаких журналов, почти никаких газет. Ничтожные книжные тиражи. Людям трудно встретиться, негде высказаться, обменяться мнениями. Между тем потребность в этом растет непрестанно.

— По-вашему, переписка заменяет здесь телефон, радио, телевидение, документальное кино, громадный поток научных и художественных изданий, свободу передвижения наконец… Словом, то, что имеем мы, люди будущего, — уточняет Мате.

— Именно, мсье. Как вы думаете, в чем значение парижского кружка Мерсенна?

— Гм… Ну, прежде всего, туда входили интереснейшие ученые. Я бы сказал, ученые нового типа. Экспериментаторы. Аналитики. Пылкие, но и трезвые головы. Известный уже вам Дезарг. Оба Паскаля. Одареннейший Роберваль — математик, разработавший метод неделимых[39]. Клод Арди́ — не только математик, но и востоковед, переводчик многих древних авторов. Мидо́рж, вообще-то он геометр, но увлекался оптикой, истратил целое состояние на изготовление всевозможных линз и оптических приборов. Многограннейший Ле Пайе́р. Да ведь и сам Мерсенн незаурядный ученый. Его именем даже назван один числовой ряд.

— Так, так, — поддакивает черт. — Высоконаучная атмосфера… Дух разума и философии… Полезные изобретения… Обмен наблюдениями и опытом… Все верно, дорогой мсье Мате, все верно. И все же забыто самое важное — переписка! Мерсенна недаром называют главным почтамтом европейских ученых: в списке его корреспондентов несколько сот имен. Сообщить Мерсенну — значило оповестить весь ученый мир. Этот скромный францисканский монах как бы дирижировал ходом науки. Он не только знал, кто над чем работает и кому какие сведения будут полезны, но и подталкивал ученых собратьев к решению новых проблем. Впрочем, — извиняется черт, — это слова не совсем мои, мсье. Цитирую одного советского автора.



Ему страсть как хочется, чтобы Мате оценил его честность. Но тот, как на грех, занят очередной живой картинкой: человек в сутане склонился над книгой. Полное, свежее лицо его, озаренное смуглым пламенем свечи, благодушно-спокойно. Из-под бархатной скуфейки выбивается серебристое облачко волос. Он мирно читает, делая по временам отметки ногтем.

— До чего добродушный старикан! — умиляется Мате. — Тоже, должно быть, ученый…

— Как же, как же, — издевательски ухмыляется Асмодей. — Ученый пакостник. С вашего разрешения, отец Эстье́н Ноэ́ль, иезуит. Физик, так сказать. Философ. Ревностный последователь Аристотеля, хотя не прочь козырнуть доводами, сворованными у картезианцев[40].

— Характеристика хоть куда! — смеется Фило. — А все-таки ваш Ноэль человек, бесспорно, начитанный.