Теперь все покрыто тонким слоем песка. Мамины книги в библиотеке припорошены мелкой пылью. Тост за завтраком скрипел на зубах, яичница тоже. Но на этой неделе нам еще повезло. Бывает, что пыльные бури не стихают по несколько дней.
Мне снится дождь и мокрые листья, даже когда я не сплю. Хочется лечь на клочок свежей зеленой травы и никогда не вставать.
Я нашла эту открытку на дне ящика маминого комода, когда искала монетки, которые мама могла отложить, когда с деньгами было не так туго.
Я перечитала открытку раз шесть и все равно ничего не понимаю. У нас нет никого из знакомых по имени Ленор, и мама ни разу не упоминала о ком-то, кого так зовут.
Я вижу маму в окно. Она копается в огороде, который нас кормит. Я вижу Эллиса, нашего помощника, у сарая. Эллис слушает по радио трансляцию бейсбольного матча и кладет сено в кормушку нашей единственной тощей коровы. Галапагоса барахтается в грязи – там, где когда-то был пруд, – и пытается поймать муху. Бизи в прихожей кашляет на собаку.
Мне хочется расспросить маму об этой Ленор, но мама, как никто другой, умеет превращаться в камень. Можно говорить с ней часами, и она не произнесет ни слова. Всю жизнь я пытаюсь научиться считывать ее сигналы. Она любого затянет в свое молчание.
Сегодня утром она сказала, что почувствовала в сухом ветре запах дождя. Мы все переглянулись и согласились, что дождь уже на подходе. Но согласились лишь на словах. Наши глаза говорили другое.
Наш дом полон секретов. Главный секрет: нам всем страшно.
Двадцать четыре солнечных дня подряд. Куда подевались облака?
25 мая 1934 года
Утром в церкви мы молились о дожде и о здоровье президента Рузвельта. Почти всю службу я следила за Бизи, чтобы она не ковырялась в носу и не вгоняла нас в краску своими размышлениями вслух вроде того, что Иисус не особенно-то и страдал, если заранее знал, что отправится прямо на небеса. С виду Бизи маленькая и хрупкая, но она та еще озорница, и все это знают. В то же время меня почти никто не замечает. Даже мама называет меня своим серым воробышком: я некрасивая и неприметная. Но Эллис говорит, что я никакой не воробышек, а гриф или коршун, если судить по тому, как я нарезаю круги по дому по вечерам. Я беспокойная, неугомонная, не могу ни минуты усидеть на месте.
Именно Эллис посоветовал мне завести дневник. В церкви Эллис сидит на краю нашей семейной скамейки, и каждый раз, когда я на него смотрю, он неизменно разглядывает свои руки, низко склонив голову. Когда мне становится скучно во время службы, я представляю, как Эллис спит у себя в амбаре – и мысленно бужу его поцелуем.
Как это обычно бывает после воскресной службы, народ не спешил расходиться. Люди толпились на церковном дворе, окликали друг друга, здоровались, делились новостями за прошедшую неделю. Как только мы вышли на Мэйн-стрит, жар солнца обрушился на нас, как кувалда. Как всегда, все подходили перемолвиться словом с Эллисом. Если я серый воробышек, то он – яркий павлин. Черноволосый, пригожий, с неизменной смешинкой в глазах и открытой улыбкой, будто он искренне рад всему миру, и каждый прохожий – его добрый друг. Люди тянутся к Эллису. В городе все его любят.
По дороге домой мы зашли в лавку к Джеку. Пока мама выменивала муку на старый фермерский инвентарь, мы с Эллисом отбирали нужные нам товары и складывали их на прилавок. Я взяла в руки яблоко, подержала секунду и положила на место, потому что для нас это не магазин, а скорее музей сокровищ. По большей части.
– Тут пишут, последняя пыльная буря дошла аж до Нью-Йорка, Бет, – сказал Джек маме, склонившейся над газетой, что лежала на дальнем конце прилавка. Выглядел Джек неважно. Изможденный, поблекший, встревоженный. Как и все в городе. – Пишут, в некоторых районах Техаса пыли нанесло столько, что она даже машины засыпала чуть не под крышу.
– Господь даст нам дождь, – отозвалась мама. У нее так и остался легкий английский акцент, хотя, казалось бы, за столько лет от него можно было избавиться полностью. Мама приехала сюда из Англии, когда была совсем юной. Она всегда говорит, что трава там зеленая, влажная и густая, и деревья покрыты зеленью, сочной, как лаймы.
Мамина вера крепка, а моя утекает сквозь пальцы, как струйки пыли. И мне ее не удержать.
Лайла, дочь Джека, выбежала из подсобки и радостно нам помахала. Как и все девчонки в городе, она по уши влюблена в Эллиса. И, по-моему, он тоже в нее влюблен. Им обоим семнадцать, они на год старше меня. Эллису нравится меня дразнить, называя малявкой, но когда он так делает, Лайла смотрит на него с укором, молчаливо поддерживая меня.
Лайла принялась переставлять товары на полках, стараясь держаться ближе к Эллису. Он оперся о прилавок и постучал пальцами по столешнице.
– Не сделаешь скидку на яблочко? – спросил он, беря в руку яблоко, которое я только что положила на место. Я жутко смутилась, но Лайла улыбнулась, отобрала яблоко у Эллиса и положила в кулек с мукой совершенно бесплатно. Так Эллис воздействует на людей. Я знала, что поделюсь яблоком с Бизи – и, скорее всего, мне достанется только долька, – но у меня все равно стало тепло на душе.
Эллис обернулся ко мне, собрался что-то сказать, но тут наше внимание привлекла яркая афиша на стене позади кассы – мы увидели ее одновременно.
Афиша скромно висела ниже уровня глаз: почти все пространство листа занимала картинка с красивой танцовщицей в длинной золотой юбке и серьгами-кольцами в ушах. На заднем плане виднелись львы, кобра, поднимавшаяся из корзины, мужчина с огромными гирями, колесо обозрения. Поверху шла надпись большими красными буквами: «Цирк «Шурум-бурум». Скоро и в вашем городе!»
– Ух ты! – проговорила я шепотом.
– Ух ты! – эхом повторил Эллис. – Ты посмотри на нее!
Я шлепнула его по руке и покачала головой. Я смотрела вовсе не на танцовщицу, а на маленькую картинку в правом верхнем углу афиши, как будто налепленную поверх в самый последний момент. Две узловатые старческие руки, между ними бьет молния, а написано: «Вы готовы отдать 10 долларов за вечную жизнь? Мы даем вам такую возможность. Только в «Электрике»! Только в полночь!»
– Что такое «Электрика»? – спросила я Джека.
– Как я понимаю, какой-то аттракцион. Они здесь пробудут недели три, если не больше. Заплатили мне два доллара, просто чтобы повесить свою афишу, но… – Он смущенно взглянул на маму. – Наверное, я ее уберу и верну им деньги.
– Это было бы правильное решение, – сказала мама, с сомнением глядя на афишу. Мама – человек робкий и осторожный. Никогда в жизни она не нарушила ни единого правила и очень считалась с общественным мнением, а бродячие цирки общественность не одобряла.
Но по дороге домой эта афиша никак не шла у меня из головы: сморщенные старческие руки, зигзаг молнии.
Однажды Эллис сказал, что если бы можно было взвесить человека вместе с душой, то я состояла бы на два процента из жира, на десять из воды, и на девяноста – из неисполнимых желаний. (Эллис считает, что знает меня лучше всех – даже лучше, чем я сама себя знаю, – но с математикой у него туго.) Он говорит, я так много думаю о дожде, говорю о дожде и мечтаю о дожде, что в следующей жизни я стану лужей, и вот тогда буду счастлива. Каждый раз, когда нам попадаются фотографии из других городов и стран, я говорю ему, что мне хочется там побывать.
Я вообще говорю ему много такого, чего никогда не скажу никому другому. Но если Эллис узнает, как отчаянно мне нужны десять долларов на «Электрику», он рассмеется мне прямо в лицо. Я не хочу, чтобы он обо мне плохо думал. Суеверия он ненавидит так же сильно, как большие города, шпинат и змей.
Эллис появился у нас за три года до пыльных бурь, сразу после смерти папы. Дело было зимой, а зима в тот год выдалась лютой. Ему было восемь, мне – семь. Фермеры встречали поезда, набитые сиротами из городов, и отбирали детишек, будто щенков.
Мама не знала, что я увязалась за ней. Маме нужен был сильный, здоровый мальчишка постарше, чтобы помогать ей с тяжелой работой на ферме, с которой она не справлялась без папы. А я хотела младшую сестренку. И когда мама отправилась на станцию, я спряталась на заднем сиденье и поехала с ней, чтобы самой выбрать себе сестру. (Тогда я не знала, что мама беременна Бизи.)
Но нашим желаниям не суждено было сбыться. Мы приехали слишком поздно, и на перроне остался всего один мальчик, которого никто не взял. Мальчик вполне подходящего возраста для маминых нужд, но худенький, бледный и хрупкий, почти прозрачный. Один, без пальто, он стоял на снегу и трясся от холода. Мама хотела отдать ему свое пальто, но он сказал: «Нет, спасибо». Мол, ему вовсе не холодно. Он пытался казаться сильным и независимым, но не особенно убедительно. Мама смотрела на него с жалостью и состраданием. Я уже поняла, к чему все идет.
– Нет, – прошептала я. – Я его не хочу. Не надо, мама. Пожалуйста. Он нам не нужен.
Но мама его пожалела, как жалела птичек, придушенных кошками, как жалела того слабенького новорожденного теленка, которого вернула к жизни, сделав искусственное дыхание.
– Что ж, – сказала она, пристально глядя на мальчика. – Ты пойдешь с нами.
Первое, что я сказала ему, когда мы уселись в машину:
– Мы хотели девочку.
Он виновато потупился, съежившись на заднем сиденье. Наверное, тогда я в него и влюбилась. И люблю до сих пор.
Теперь Эллис любит Ханаан, может быть, даже сильнее, чем мама. Он говорит, что тот день, когда он сошел с поезда в нашем городе, был самым счастливым днем в его жизни.
28 мая 1934 года
У меня есть только минутка, чтобы все записать. Я спросила у мамы про ту открытку.
Это было вчера, после обеда. Мы с мамой крепили на окна чистые простыни (за четыре дня бурь прежние пропылились насквозь). С мамой лучше всего разговаривать, когда ее руки заняты работой. Тогда из нее можно хоть что-то вытянуть.
– Мама, – спросила я. – Кто такая Ленор?
Она замерла на секунду, опершись на подоконник.