– Моя давняя подруга, – сказала она и добавила, помолчав: – Она умерла.
Как будто это все объясняло.
– Близкая подруга? – спросила я.
Мама обернулась ко мне.
– Нет, не очень близкая. Мы дружили, когда я жила в Англии. Когда мы были совсем детьми. А потом наши пути разошлись.
– Ясно.
Она мягко сжала мое плечо и вернулась к работе. Так она выражает нам с Бизи свою любовь: сжать плечо, приобнять на ходу. Мама не любит говорить о своих чувствах вслух.
Собственно, вот и все. Когда мы закончили крепить простыни к рамам, мама сразу ушла к себе в комнату. Как я уже говорила, разговаривать с мамой – все равно что беседовать с каменным изваянием. По крайней мере, она не спросила, откуда я вообще знаю имя Ленор.
Но вчера ночью, когда я спустилась в кухню попить молока, в кладовке что-то шуршало. Сперва я решила, что это мышь, но потом различила приглушенные всхлипы. Стены у нас в доме тонкие, и мама закрылась в кладовке внизу, чтобы не разбудить нас с Бизи своим плачем.
Опять поднялся ветер. Я уже начинаю тихо ненавидеть шум ветра.
5 июня 1934 года
Сижу на камне у пруда, который теперь превратился в грязевую яму. Надо идти убираться в курятнике, но я тяну время. Солнце жарит вовсю, легкий ветерок не приносит прохлады. В дальнем конце двора вертится мельница, но ее колесо не вспенивает воду: просто скрипит, месит грязь. Но даже сейчас здесь красиво. Кажется, если как следует приглядеться, можно заглянуть за край земли.
Я читала «Джейн Эйр», но книжка закончилась слишком быстро. Изнывая от скуки, я решила прочесть все книги из маминой библиотеки, но при таких темпах мне их не хватит и на полгода. Купить новые книги мне не на что, и придется сидеть и разглядывать стены.
Шкипер с Галапагосой грызутся, как пожилая семейная пара. Мы больше не выпускаем Шкипера со двора, потому что на прошлой неделе Блинкера, пса Чилтонов, унесла буря. От скуки Шкипер пытается пасти Галапагосу. Прямо сейчас она смотрит на него если не с отвращением, то с презрением уж точно. Галапагосу никто не заставит делать то, что ей не по душе.
Теперь, когда я нашла ту открытку, я по-другому взглянула на Галапагосу. Мама поселила ее на лучшей стороне пруда и соорудила ей несколько деревянных навесов, чтобы защитить от солнца. И хотя нам приходится экономить на всем – у нас осталось всего три курицы и одна тощая корова, – мама старается, чтобы черепаха ни в чем не знала нужды. Она каждый день носит ей свежую воду: чтобы Галапагоса пила и охлаждала лапы. Мама делится с ней помидорами из нашего скудного урожая, ежевикой, которую ей удается найти или купить, и чахлым салатом-латуком, что худо-бедно растет в огороде.
– Она еще подросток, – говорит мама. – Ей надо хорошо питаться.
И Галапагоса ведет себя как королева. По утрам она любит греться на солнышке, а ближе к полудню прячется в тень и наблюдает, как мы работаем, и тянет шею, как будто смотрит захватывающий спектакль.
Но я начала эту запись вовсе не из-за Галапагосы, а из-за того, что сказала миссис Чилтон, когда заходила к нам утром. Она стояла у нас в кухне и держала двух своих младших детей, чтобы они не приближались к Бизи, старательно и напоказ кашлявшей на свою куклу. Чтобы никому даже в голову не пришло с ней играть. (Бизи кашляет уже несколько месяцев и нередко использует этот кашель для своих не всегда добрых целей.)
Воздух в кухне чуть ли не искрился от накопленного электричества, как это часто бывает перед пыльной бурей. Перемещаясь по тесной кухоньке, мы старались не прикасаться друг к другу, чтобы и вправду не высечь искру. (Известны случаи, когда во время особенно сильных бурь от статики в воздухе заводились машины.) Впрочем, у миссис Чилтон семеро детей, и волосы у нее постоянно выглядят так, словно ее тряхануло током. Она однажды сказала маме: «Кэти с виду невзрачная, зато работящая». Но я на нее не в обиде. Когда человек так устает, он уже мало что соображает.
– Дэвид хочет податься на запад, – небрежно проговорила она, отпив чай. Как будто это был какой-то пустяк, едва ли стоивший упоминания. – Говорит, что он больше не выдержит в этом отравленном воздухе. Он беспокоится за малышку Лиззи.
– Какой еще запад? – спросила мама скучающим голосом, словно не знала, что такое запад и, собственно, не стремилась узнать. Она так яростно месила тесто, будто мстила ему за какую-то смертельную обиду. День начался весело. С утра пораньше Бизи оборвала простыни, которые мы вчера весь день крепили на окна, и свалила все на Шкипера. Когда мы спросили, откуда тогда взялись на простынях отпечатки ее грязных рук, она бухнулась на пол рядом со Шкипером, подняла его переднюю лапу и принялась убеждать нас, что подушечки собачьих лап совершенно не отличались от человеческих ладоней. Шкипер – ее лучший друг, но она постоянно сваливает на него вину за свои многочисленные проказы.
– Так я ему и сказала. Ехать на запад – все равно что бросаться в черную дыру. На что мы будем там жить? И люди на западе нас ненавидят.
И это правда. Они называют нас «оки»[3] независимо от того, из какого мы штата на самом деле. Они принимают специальные законы, чтобы не пускать нас к себе.
Мама откинула волосы со вспотевшего лба.
– Погода скоро изменится.
– Так я ему и сказала, Бет, – кивнула миссис Чилтон. – Помяни мое слово, пока я жива, мы никуда не уедем из нашего дома. Я лучше умру, чем уеду. Здесь наш дом.
Мама продолжала молча месить тесто. Говорит она мало, все больше слушает, и поэтому люди считают, что она с ними согласна – или не согласна, в зависимости от их собственного настроения. Но я знаю, что мама никогда не покинет Ханаан. Каждый раз, когда я завожу разговор, что нам надо скорее отсюда уехать (пока мы тут не утонули в пыли), она находит тысячи причин, по которым это никак невозможно: у нас нет денег, нет почти ничего, что можно продать, и в больших городах жизнь нисколько не лучше – работы нет[4], люди торгуют на улицах, чтобы хоть как-то выжить, повсюду свирепствует инфлюэнца, и мы никого там не знаем. Все так, я не спорю. Но я все равно с ней не согласна.
– Этот город когда-то был раем, – говорила она много раз, – и он опять будет раем, только нужно чуть-чуть потерпеть. – Она встряхивала головой, словно пытаясь сбросить уныние. – Мы пережили плохие годы. Скоро наступят хорошие. Бог в своей доброте не допустит, чтобы люди страдали без меры. Вечно тебе не сидится на месте, – добавила она.
Миновало четыре года с тех пор, как все началось и прекратились дожди. Небеса пересохли не сразу. Сначала – лишь две-три недели сухой погоды. Легкие облачка пыли. Кажется, еще вчера на полях колосилась пшеница – до самого горизонта.
Я помню то время, когда мне представлялось, будто мы – самые счастливые люди на свете. Все было понятно и просто, и казалось, так будет всегда. Мы встречали других людей – они приходили в наш город в поисках работы, но не получали ее по причине сомнительной биографии, или из-за предрассудков по поводу их цвета кожи, или просто из-за неопрятного вида, – и мы с ними были словно из разных пород людей. Везучие и невезучие. Люди, которые от рождения были счастливы и процветали, и которые нет. Так нам казалось. По глупости.
Было время, когда мама мне говорила, что мечтает вернуться в Англию, снова увидеть места, где прошло ее детство. И я ей верила. Но теперь у меня есть подозрение – даже если не принимать во внимание пугающую неизвестность за пределами Ханаана, – что мама больше не верит, что может быть счастлива. Для нее счастье – это воспоминание, а не то, к чему надо стремиться.
Будь я одна, я бы уехала не задумываясь. Надо быть полной дурой, чтобы остаться здесь ради Эллиса, который когда-нибудь женится на Лайле и станет жить своей семьей.
Но мы втроем – одно целое: я, мама и Бизи. Я – голова и прилежные руки, Бизи – горячее сердце, и мама – душа, без которой нет нас. Возможно, когда-нибудь мы умрем прямо здесь, подметая гостиную, все вместе. Мы превратимся в скелеты с метлами в руках. Мы…
В тот же день, позже
Пишу, лежа в постели. Сейчас я готова отдать полжизни за кусочек льда, чтобы охладить лицо. Шкипер дрожит, беспокоится и пытается выгнать меня из комнаты. Наверное, опять будет буря. Когда я прилегла, нога в чулке чиркнула по покрывалу и высекла искру.
Мне пришлось бросить писать, потому что пришел Эллис и сказал, что поможет мне чистить курятник.
– Мне даже нравится там убираться, – сказал он. – У меня своя методика.
– У тебя раздуваются ноздри, когда ты врешь.
Я схватила лопату и принялась сгребать с пола куриный помет.
Сказать по правде, я ужасно справляюсь с любой работой, требующей терпения – я нетерпелива душой и телом. Я вечно ударяюсь локтями об углы, потому что мне жаль тратить секунды, чтобы притормаживать на поворотах.
– А ты, что ли, за мной наблюдаешь, малявка, и изучаешь мои привычки? – ухмыльнулся он. – С чего бы вдруг? У тебя есть намерения на мой счет? Надеюсь, они благородные?
– Не дури, – сказала я и налегла на лопату.
Мы долго работали молча, выгребали вонючие старые опилки, сыпали на пол свежие. А потом Эллис сказал совершенно некстати, словно в продолжение разговора, хотя никаких разговоров мы не начинали:
– Наверное, она где-то прячет и другие письма, если та девушка так много значила для нее. Она что-то скрывает.
Я рассказала ему об открытке, которую нашла в мамином комоде, и о том, как потом мама плакала в кладовке. Я говорю с ним почти обо всем, и еще не было случая, чтобы Эллис не попытался помочь мне с моими проблемами.
– Может быть.
Занятая другими делами, я почти и не думала о той открытке после нашего с ним разговора. Я разогнулась, опершись на лопату, чтобы секунду передохнуть, и вытерла лоб рукой.
– Тебе идет, – поддел меня Эллис, показав пальцем, что я случайно испачкала лоб куриным пометом. Он провел линию у моего лба, чуть не коснувшись кожи.