Пятьсот девятый смотрел в туманную мглу. «Опять одно и то же, — думал он. — Опять это лжегеройство. Вечная беда. Этот мальчишка впервые за много лет почувствовал вкус непокорства, которое, слава Богу, хорошо обошлось, — и вот уже геройская дурь ударила ему в голову, и он начисто забывает об опасности».
— Ты считаешь, если мы выстояли против самого начальника режима, то уж против пьяного старосты барака выстояли бы тем более, верно?
— В общем, да. А почему нет?
— И что, по-твоему, нам надо было предпринять?
— Не знаю. Что-нибудь. Но не позволять ему просто так Вестхофа затаптывать.
— Может, нам надо было вшестером или ввосьмером наброситься на этого Хандке? Так ты считаешь?
— Нет. Бесполезно. Он сильнее нас.
— Что тогда? Может, поговорить с ним? Сказать ему, что надо вести себя благоразумно?
Бухер не отвечал. Сам понимал, что все это без смысла. Некоторое время пятьсот девятый смотрел на него молча.
— Послушай, — сказал он наконец. — Там, у Вебера, нечего было терять. Мы просто отказались, и при этом нам невероятно повезло. Но предприми мы сегодня хоть что-то против Хандке, он бы тогда еще двоих-троих из нас угробил и доложил по начальству: мол, барак бунтует. Бергера как старосту блока и еще пару-тройку зачинщиков повесили бы. Вероятно, и тебя в их числе. Остальных еды бы лишили на несколько дней — это еще мертвецов десятка два, если не три. Верно я говорю?
Бухер медлил с ответом.
— Возможно, — сказал он наконец.
— Ты можешь предложить что-то другое?
Бухер подумал.
— Нет.
— Я тоже нет. У Вестхофа был припадок лагерного бешенства. Как и у Хандке. Скажи он то, чего Хандке от него требовал, он бы отделался одной-двумя затрещинами. Он хороший был мужик, этот Вестхоф. Вполне бы мог нам пригодиться. Но дурак. — Пятьсот девятый повернулся к Бухеру. Голос его был полон горечи. — Или ты думаешь, ты один тут сидишь и о нем горюешь?
— Нет.
— Может, если бы мы оба у Вебера не выстояли, и он бы язык попридержал. Может, как раз из-за этого он сегодня забыл об осторожности. Ты об этом хоть раз подумал?
— Нет. — Бухер в смятении глядел на пятьсот девятого. — Ты правда так думаешь?
— Все может быть. Мне случалось видеть и не такие глупости. И делали их люди получше Вестхофа. И чем лучше были люди, тем большие глупости они порой совершали, считая, что надо выказать мужество. Все это идиотская книжная романтика Вагнера из двадцать первого барака, знаешь такого?
— Да.
— Сейчас это не человек, а развалина. А когда-то был человек, мужественный человек. Только вот мужества у него оказалось слишком много. Сдачи дал. После этого два года он был отрадой всех эсэсовцев. Вебер его почти что любил. А после он сломался. Навсегда. И чего ради? Он бы очень мог нам пригодиться. Но он… не совладал со своим мужеством. И таких много было. Выжили немногие. А уж тех, кто не сломался, и того меньше. Вот почему я тебя сегодня удержал, когда Хандке Вестхофа затаптывал. Вот почему я ему ответил, когда он спросил, кто мы такие. Теперь ты понял наконец или нет?
— Значит, ты думаешь, что Вестхоф…
— Это не важно. Вестхофа уже нет.
Бухер молчал. Теперь он отчетливее видел пятьсот девятого. Пелена тумана слегка рассеялась, и где-то, нащупав прореху, сквозь нее уже сочился лунный свет. Пятьсот девятый выпрямился. Все лицо его было в кровоподтеках — черных, зеленых, лилово-синих. Бухер вдруг вспомнил старые лагерные истории, которые ходили в зоне про него и про Бергера. Наверно, он и сам один из тех людей, про которых сейчас рассказывал.
— Слушай, — сказал ему пятьсот девятый. — Слушай и запоминай. Это только в дурацких романах пишут, будто дух сломить нельзя. Я знал прекрасных людей, которых превращали в ревущую от боли скотину. Почти всякое сопротивление можно сломить, нужно только время и подходящие инструменты. И того и другого у них предостаточно. — Он кивнул в сторону эсэсовских казарм. — И они прекрасно это знают. Они только того и ждут. При сопротивлении важно, чего ты достигаешь, а не как ты при этом выглядишь. Бессмысленное геройство — все равно что бессмысленное самоубийство. А наши крохи сопротивления — это единственное, что у нас еще осталось. Их надо хорошенько прятать и пользоваться только в самом крайнем случае, как мы с тобой у Вебера. Иначе…
Лунный свет дополз до тела Вестхофа. Он скользнул по его лицу и мертвому затылку.
— Хоть несколько из нас должны выжить, — прошептал пятьсот девятый. — Сберечь себя на потом. Чтобы вот это все не было понапрасну. Несколько из тех, кто не сломлен.
В изнеможении он откинулся назад. Думать было почти так же трудно, как бегать. Обычно голод и слабость не позволяли ни того ни другого. Но порой случались вдруг минуты странной легкости, когда все казалось удивительно прозрачным, пока мир снова не окутывала дрожащая дымка усталости.
— Несколько тех, кто не сломлен и не захочет забыть, — добавил пятьсот девятый и пристально посмотрел на Бухера.
«Парень на двадцать лет моложе меня, — подумал он. — Он еще многое может. И не сломлен. А я? Время, время, — внезапное отчаяние накатило на него. — Время ест тебя, как ржавчина. Его заметишь, только когда все это будет позади. И попытаешься там, на воле, все начать сначала. Только тогда и поймешь, прикончили тебя или все же не совсем. Эти десять лет в зоне — каждый год идет за два, если не за три. Хватит ли сил? А сил потребуется ох как много!»
— Перед нами никто не будет падать на колени, когда мы отсюда выйдем, — сказал он. — Все вот это будут отрицать и постараются забыть. И нас тоже. И многие из нас тоже захотят все забыть.
— Я не забуду, — произнес Бухер мрачно. — Ни вот этого, сейчас. Ни всего остального.
— Вот и хорошо. — Волна утомления нахлынула с новой силой. Пятьсот девятый закрыл было глаза, но тут же открыл их снова. Есть одно, что надо высказать, пока оно снова не ускользнуло. Бухер должен это знать. Может, он вообще будет единственный, кому удастся выжить. Важно, чтобы он это знал. — Хандке не нацист, — произнес пятьсот девятый уже с трудом. — Он заключенный, как и мы. Там, на воле, он, вероятно, никогда бы никого не убил. А здесь он убивает, потому что ему дана власть. Он знает — жаловаться на него мы не будем, бесполезно. Все равно его покроют. То есть власть его бесконтрольна. В этом все дело. Власть и безответственность… Слишком много власти в недостойных руках… Вообще слишком много власти… в любых руках… Понимаешь?
— Да, — ответил Бухер.
Пятьсот девятый кивнул.
— Это и еще другое. Леность сердца… Страх… Уступчивость совести… Вот наши беды. Я об этом сегодня… весь вечер думал.
Усталость была теперь уже как черная туча, что с грохотом заволакивала взор. Пятьсот девятый достал из кармана кусок хлеба.
— На вот. Мне не нужно. Мне мяса хватило. Отдашь это Рут…
Бухер смотрел на него, не в силах шелохнуться.
— Я случайно все слышал, — пробормотал пятьсот девятый слабеющим голосом, с трудом превозмогая внезапную сонливость. — Отдашь это ей… Ведь это… — Голова его упала на грудь, но он с усилием поднял ее еще раз, и его разукрашенный кровоподтеками череп внезапно озарила улыбка. — Ведь это тоже очень важно… что-то давать…
Бухер взял хлеб и снова пошел к забору женского лагеря. Туман теперь висел на уровне головы. Ниже все было видно. Было что-то призрачно-фантастическое в зрелище безголовых мусульман, что цепочкой плелись к уборной. Спустя некоторое время пришла Рут. Она тоже была без головы.
— Пригнись, — шепнул ей Бухер.
Теперь оба они сидели на корточках. Бухер бросил ей хлеб. Он размышлял, сказать ей про мясо или нет. Решил не говорить.
— Рут, — сказал он вместо этого. — По-моему, мы отсюда выберемся.
Она не смогла ему ответить. Во рту у нее был хлеб. Но она смотрела на него. Глаза у нее были раскрыты широко-широко.
— Я теперь твердо в это верю, — добавил Бухер.
Он и сам не знал, откуда вдруг в нем эта вера. Как-то это связано с пятьсот девятым и с тем, что тот сказал.
Бухер вернулся к бараку. Пятьсот девятый крепко спал. Он лежал рядом с Вестхофом, голова к голове. Оба лица заплыли кровоподтеками, и Бухер почти не мог различить, кто из этих двоих дышит, а кто нет. Он не стал будить пятьсот девятого. Он знал — тот уже два дня не заходит в барак, все ждет Левинского. Ночь была не слишком холодная, но Бухер все равно стянул куртки с Вестхофа и еще с двоих мертвецов, чтобы укрыть пятьсот девятого потеплее.
IX
Новый воздушный налет последовал два дня спустя. Сирены взвыли в восемь вечера. А вскоре упали и первые бомбы. Они падали быстро и часто, словно град, и тарахтенье зениток не способно было их заглушить. Лишь напоследок пошли тяжелые крупнокалиберные бомбы.
«Меллернская газета» не вышла экстренным выпуском. Она горела. Плавились наборные машины. Бумажные ленты полосами огня взлетели в черное небо, и все здание медленно обрушилось.
«Сто тысяч марок, — ужасался про себя Нойбауэр. — Вот горят мои кровные сто тысяч. Целых сто тысяч. Никогда не думал, что такая куча денег может сгореть так быстро. Проклятые свиньи! Если б заранее знать, вложил бы деньги в шахту. Впрочем, шахты тоже горят. И бомбят их ничуть не меньше. Так что тоже ненадежно. Говорят, вся Рурская область превращена в пустыню. Да и что теперь надежно?»
Его мундир весь посерел от бумажного пепла. Его глаза покраснели от дыма. Табачная лавчонка напротив, которая тоже еще вчера была его недвижимостью, лежала в развалинах. Вчера — золотое дно, сегодня — уже пепелище. Значит, еще тридцать тысяч марок. А может, и все сорок. Вон сколько, оказывается, денег можно потерять за один вечер. А что же партия? Теперь каждый думает только о себе. Страховка? Страховая компания обанкротится, если ей придется платить за все, что сравняли с землей сегодня. К тому же он и застраховался-то на низкие суммы. Экономил не там, где надо. И будут ли вообще возмещать ущерб от бомбежки — это еще очень большой вопрос. Всегда считалось, что главная компенсация, награда за все будет после войны, после окончательной победы; за все расплатится враг. И что-то в этом б