Искра жизни — страница 25 из 71

— Так точно, господин оберштурмбанфюрер!

— Ну ладно. Живо, плесните-ка ему холодной воды на голову.

Нойбауэр взглянул на второго русского. Тот копал, низко склоняясь над лопатой. Лицо его ничего не выражало. На соседнем участке, как очумелая, заходилась лаем собака. Там трепыхалось на ветру белье. Нойбауэр почувствовал, как пересохло все во рту. Он вышел из сада. «Что это? — думал он. — Неужто страх? Да не боюсь я вроде. Уж я-то нет. И уж не какого-то жалкого русского. Тогда чего же? Что со мной? Да ничего со мной не происходит! Просто добрый слишком, вот и все. Вебер этого типа прикончил бы, притом не сразу, а медленно. Диц — тот пристрелил бы его на месте. А я нет. Слишком чувствительный, это мой недостаток. Чувствительность во всем мне мешает. И с Сельмой тоже».

Машина ждала у ворот. Нойбауэр подтянулся.

— К новому дому партии, Альфред. Проезд туда есть?

— Только если вокруг города, в объезд.

— Хорошо. Давай в объезд.

Машина вывернула на улицу. Тут Нойбауэр увидел лицо своего шофера.

— Что-нибудь случилось, Альфред?

— Мать у меня погибла.

Нойбауэр беспокойно заерзал на сиденье. Только этого не хватало. Сперва сто тридцать тысяч, потом истерика с Сельмой, а теперь он же еще кого-то и утешай.

— Я соболезную, Альфред, — сказал он отрывисто, по-военному, лишь бы поскорее отделаться. — Свиньи! Убийцы женщин и детей.

— Мы их тоже бомбили. — Альфред неотрывно смотрел на дорогу. — И первыми начали. Я сам летал. На Варшаву, Роттердам, Ковентри. Это уж потом меня ранило, ну и демобилизовали.

Нойбауэр, не веря своим ушам, воззрился на шофера. Да что это такое творится сегодня? Сперва Сельма, теперь вот водитель! Неужто и впрямь больше никто не боится?

— Это — совсем другое дело, Альфред, — сказал он. — Совсем другое. То была стратегическая необходимость. А тут самое настоящее убийство.

Альфред ничего не ответил. Он думал о своей матери, думал о Варшаве, Роттердаме и Ковентри, думал о немецком маршале авиации, этом жирном борове, и яростно бросил машину в поворот.

— Нельзя так думать, Альфред. Такие мысли — это уже почти государственная измена! Конечно, в свете вашей утраты это еще как-то можно понять, но вообще-то такое запрещено. Будем считать, я этого не слышал. Приказ есть приказ, для нашей совести этого вполне достаточно. Раскаяние — вообще не в немецком характере. А излишние умствования тем более. Фюрер знает, что делает. А наше дело выполнять, и точка. А за эти зверства фюрер им еще отплатит! Вдвойне и втройне! Нашим секретным оружием! Мы их еще уложим! Мы и сейчас уже держим всю Англию день и ночь под непрерывным обстрелом нашими снарядами «Фау-1». А уж новыми изобретениями, которые у нас в работе, мы весь их остров обратим в пепел. В решающий момент! И Америку в придачу! Они за все заплатят! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! — повторил он, как-то сразу успокоившись и даже сам почти поверив всему, что наговорил.

Он достал сигару из кожаного портсигара и откусил кончик. Ему многое еще хотелось сказать. Почему-то вдруг возникла огромная жажда выговориться, но, увидев плотно сжатые губы Альфреда, он умолк. «Кому я нужен? — подумал он с горечью. — Каждый занят только собой. Надо было съездить на дачу, за город. Там кролики, мягкие, пушистые, красные глазки светятся в полумраке». Всю жизнь, еще с детства, он мечтал держать кроликов. Отец не разрешал. И вот теперь мечта сбылась. Запах сена, меха и свежих листьев. Сладость мальчишечьих воспоминаний. Забытые грезы. Иногда ему чертовски одиноко. Сто тридцать тысяч марок. Самое большее, что ему мальчишкой довелось держать в руках, это семьдесят пять пфеннигов. И те у него через два дня украли.


Огонь перекидывался с крыши на крышу. Горел старый город, горел как порох. Он ведь почти сплошь был застроен деревянными домами. В реке отражалось пламя, словно река тоже горит.

Ветераны — те из них, кто еще мог ходить, — темным гуртом сидели перед бараком. В красноватой мгле они видели, что на пулеметных вышках все еще пусто. Небо заволокло, пушистое серое одеяло облаков высвечивалось снизу, будто оперение фламинго. Огонь поблескивал искрами даже в глазах мертвецов, сложенных штабелями возле бараков.

Внимание пятьсот девятого привлек тихий шорох. Внизу из темноты показалось лицо Левинского. Пятьсот девятый облегченно вздохнул и встал. Этого мига он ждал с тех пор, как снова помаленьку начал ползать. Он мог бы сидеть, как сидел, но он встал — хотел показать Левинскому, что может ходить, что он не калека.

— Ну что, ты опять в порядке? — спросил Левинский.

— Конечно. Нас так легко не возьмешь.

Левинский кивнул.

— Где тут можно поговорить?

Они обошли гору трупов и встали с другой стороны. Левинский торопливо осмотрелся.

— Охрана у вас еще даже не вернулась.

— А чего тут охранять? У нас никто не сбежит.

— Так и я о том же. И ночью шмона не бывает?

— Считай, что нет.

— А днем как? СС часто в бараки заглядывает?

— Почти никогда. Боятся — вшей, дизентерии, тифа.

— А надзиратель вашего барака?

— На поверки почти не приходит. И вообще не больно о нас печется.

— Как его фамилия?

— Вольте. Шарфюрер.

Левинский кивнул.

— Старосты бараков здесь сами в бараках не спят, верно? Только старосты блоков. Ваш — он как?

— Ты в прошлый раз с ним разговаривал. Бергер. Лучше него не найти.

— Это тот, врач, он сейчас в крематории работает?

— Ну да. А ты, я смотрю, в курсе.

— Так мы справки навели. А старостой барака у вас кто?

— Хандке. Уголовник. Несколько дней назад одного из наших затоптал насмерть.

— Такой крутой?

— Да нет. Подлый. Но про нас ему мало что известно. И тоже боится заразу какую-нибудь подцепить. В лицо знает только нескольких. Лица-то больно часто меняются. А надзиратель барака и вовсе никого не различает. Так что весь контроль на старостах блоков. Здесь много чего можно провернуть. Ты ведь для этого спрашиваешь?

— Да, для этого. Ты правильно все раскусил. — Левинский с изумлением уставился на красный треугольник на робе пятьсот девятого. Такой удачи он, видимо, не ожидал. — Коммунист? — спросил он.

Пятьсот девятый мотнул головой.

— Социал-демократ?

— Нет.

— Тогда кто же? Кем-то ты должен быть?

Пятьсот девятый поднял глаза. Кожа вокруг них все еще была темной от кровоподтеков. Зрачки от этого стали светлей, в отблесках пламени они казались почти прозрачными и как бы чужими на темном изувеченном лице.

— Остаток человека. Если тебя это устроит.

— В каком смысле?

— Да ладно. Не важно.

Левинский на миг задумался.

— Ах так, значит, идеалист, — сказал он с налетом пренебрежительного добродушия. — Ну, по мне как знаешь. Лишь бы на вас можно было положиться.

— Можете. На нашу группу. На тех вон, видишь, у барака сидят. Они тут дольше всех. — Пятьсот девятый скривил губы. — Ветераны.

— А остальные?

— О, они тоже надежный народ. Мусульмане. Надежней только покойники. А эти если из-за чего и не поладят, то только из-за крох съестного или из-за возможности умереть лежа. На предательство у них уже сил не хватит.

Левинский испытующе глянул на пятьсот девятого.

— Значит, на какое-то время у вас можно кое-кого припрятать? Не заметят? Ну, хотя бы на несколько дней?

— Не заметят. Если он, конечно, не слишком жирный.

Левинский пропустил шутку мимо ушей. Он придвинулся ближе.

— Понимаешь, у нас какая-то подлянка готовится. В нескольких бараках политических старост заменили уголовниками. Поговаривают о ночных этапах. Ты знаешь, что это такое?..

— Да. Это эшелоны в лагеря уничтожения.

— Правильно. И о массовой ликвидации тоже болтают. Этот слух новенькие принесли, те, кого недавно перевели из других лагерей. А раз так, надо их упредить. Организовать оборону. СС так просто не отступит, мы, правда, о вас еще как-то не успели подумать…

— Ну конечно, вы считаете, что мы тут только жабрами шевелим, как полудохлая рыба, верно?

— В общем, да. Но теперь уже нет. Вы можете нам помочь. На какое-то время спрятать у себя кое-кого из наших, если у нас там станет слишком горячо.

— А больничка для этого уже не годится?

Левинский снова вскинул глаза:

— Вот как. И это ты знаешь?

— Да, и это я пока что помню.

— Ты что, там, у нас, состоял в организации?

— Не важно, — отозвался пятьсот девятый. — Что сейчас?

— Больничка, — продолжил Левинский, но уже другим тоном, — уже не та, что прежде. То есть там все еще есть кое-кто из наших, но с некоторых пор там стало очень строго.

— А как же тифозное отделение?

— Все еще у нас под контролем. Но его недостаточно. Нужны другие точки, чтобы спрятать нужных людей. В нашем бараке это всегда можно, но только на пару дней. К тому же бывают внезапные ночные шмоны, СС проводит, с этим тоже надо считаться.

— Понимаю, — протянул пятьсот девятый. — Вам нужно местечко вроде этого, где заключенные быстро сменяются и контроля почти нет.

— Точно. И где на контроле есть люди, которым можно доверять.

— Что ж, все это у нас есть.

«Расхваливаю Малый лагерь, как булочную-кондитерскую», — мелькнуло в голове у пятьсот девятого.

— А о Бергере расспрашиваешь зачем?

— А затем, что он в крематории работает. У нас там никого. Он мог бы держать нас в курсе дела.

— Это он мог бы. Он там у трупов зубы рвет и подписывает свидетельства о смерти или что-то в этом роде. Уже два месяца. Прежний-то врач из арестантов, когда всю крематорскую бригаду сменили и в лагерь уничтожения отправили, тоже туда угодил. Потом несколько дней там был зубной техник, но он умер. И тогда они Бергера взяли.

Левинский кивнул.

— Значит, два-три месяца у него еще есть. Для начала нам этого хватит.

— Да, вам хватит. — Пятьсот девятый поднял свое чернозеленое от синяков лицо. Он знал: люди, обслуживающие крематорий, через каждые четыре-пять месяцев сменяются, их вывозят в другие лагеря и там отправляют в газовые камеры. Простейший способ избавляться от свидетелей, которые слишком много знают. Вот почему и Бергеру осталось, по всей вероятности, не больше трех месяцев жизни. Но три месяца — это много. За три месяца мало ли что может произойти. Особенно с помощью Рабочего лагеря. — А чего мы от вас, Левинск