Искра жизни — страница 48 из 71

Он взглянул на Вебера. Тот стоял, лениво прислонясь к дверному косяку.

— А вы с Дицем об этом уже говорили? — спросил он.

— Нет еще. Вы правы, сейчас я ему позвоню.

Нойбауэр велел соединить себя с Дицем и какое-то время беседовал по телефону. Потом положил трубку. Он явно успокоился.

— Диц говорит, надо продержать их только одну ночь. Всех вместе. Ни в коем случае не разводить по баракам. Не регистрировать. Просто запустить и охранять. Завтра их отправят дальше. К этому времени полотно восстановят. — Он снова выглянул в окно. — Но куда же мы их денем? У нас ведь и так все переполнено.

— Можно запустить их на плац-линейку.

— Линейка нам самим нужна, завтра с утра бригады отправлять. Будет только неразбериха. Кроме того, эти балканцы все там загадят. Нет, это не годится.

— Можно их засунуть на плац-линейку Малого лагеря. Там они никому не помешают.

— А места там хватит?

— Хватит. Своих, правда, придется по баракам распихать. Сейчас-то многие из них на улице ночуют.

— Почему? Неужто бараки так переполнены?

— Ну, это как посмотреть. Можно распихать их, как сельдей в бочку. Друг на дружку.

— Одну ночь перетерпят.

— Перетерпят, куда они денутся. Кому же из Малого лагеря захочется в эшелон угодить? — Вернер рассмеялся. — Да они разбегутся по баракам, как от чумы.

Нойбауэр слабо ухмыльнулся. Мысль, что арестанты не захотят покидать лагерь, была ему приятна.

— Охранников надо поставить, — сказал он. — А то эти новенькие тоже по баракам расползутся, мы тогда вовек с ними не разберемся.

Вебер покачал головой.

— И об этом наши заключенные сами позаботятся. Они же знают: иначе завтра часть из них тоже отправят на этап, чтобы пополнить число недостающих.

— Хорошо. Определите несколько человек из наших в охрану, ну и побольше лагерных надзирателей и полицейских. И распорядитесь все бараки в Малом лагере запереть. Не включать же в самом деле прожектора ради охраны этих этапников.


Казалось, целое полчище огромных усталых птиц, которые уже не в силах летать, движутся в полумраке. Они пошатывались, спотыкались, а когда кто-то падал, другие переступали через него, почти не глядя, покуда кто-нибудь из задних его не поднимал.

— Двери бараков запереть! — командовал шарфюрер СС, которому была поручена операция. — Всем оставаться в бараках! Кто вылезет — расстреливаю на месте!

Толпу загнали на плац посреди бараков. Сперва она колыхалась бесформенной массой, но несколько человек упали, соседи склонились над ними, сели, образовав в беспокойном месиве островок неподвижности, который ширился, рос, и вскоре легли уже все, и вечер упал на них пепельной завесой.

Они лежали, сморенные сном, но не безмолвствовали. Тут и там вспархивали крики, как бабочки, вспугнутые тенью сновидения или грозным кошмаром, а то и внезапностью пробуждения; гортанные, чужие и раскатистые, они сливались иногда в одну протяжную жалобу, и жалоба эта, одновременно заунывная и пронзительная, то вздымаясь волной, то опадая, билась о стены бараков, словно море человеческой беды о борта спасительных ковчегов.

Жалоба эта слышна была в бараках всю ночь. Она надрывала сердце, и в первые же часы люди стали сходить с ума. Они начали кричать, а когда толпа на улице услыхала их крики, ее ропот и стенания стали громче, отчего вопли в бараках, в свою очередь, только усилились. Это была какая-то странная, жутковатая средневековая литания, покуда по стенам бараков не забарабанило надзирательское дубье, а на плацу не раздались щелчки выстрелов, а также глухие, шмякающие удары дубинок, когда они попадали по телу, и сухие, более звучные, когда удар приходился по черепу.

Только тогда стало потише. Тех, кто кричал в бараках, силой усмирили товарищи, а толпу на плацу наконец-то угомонил тяжелый беспробудный сон изнеможения — он глушил вернее всяких дубинок. Тем более что дубинок арестанты уже почти не чувствовали. Жалобы и стоны однако все еще витали над толпой, они стали тише, слабей, но до конца так и не умолкли.

Ветераны долго слушали эти звуки. Слушали и содрогались от ужаса при мысли, что с ними будет то же самое. Внешне они почти ничем не отличались от этапников на улице, и все же здесь, в этих гибельных бараках из Польши, где все провоняло страхом смерти, зажатые и стиснутые со всех сторон, среди последних иероглифов, выцарапанных перстами обреченных, здесь, откуда им нельзя было даже выйти по нужде, они чувствовали себя в такой безопасности, словно тут их земля обетованная и спасение от безбрежной и чужой беды и боли, там, за стенами, хотя именно это чувство казалось едва ли не самым страшным из всего, что им выпало испытать.


Они проснулись утром от чужеземного говора множества тихих голосов. Было еще темно. Стоны и жалобы прекратились. Зато теперь кто-то царапался в стены бараков. Казалось, тысячи крыс окружили бараки и норовят прорваться внутрь. Царапанье было осторожное, тихое, а вскоре оно сменилось робким, негромким стуком — в двери, в стены, и бормотанием, ласковым, просительным, умоляющим, хриплым, прерывающимися голосами на каком-то непонятном, птичьем наречии предсмертного отчаяния; пригнанные арестанты умоляли их впустить.

Словно спасаясь от потопа, они молили о спасительном прибежище. Голоса были тихие, уже обреченные, они больше не кричали, не требовали, только просили, гладили дерево стен, царапали его ногтями и просили, просили на своих мягких, вкрадчивых, обволакивающих, как ночная тьма, наречиях.

— Что они говорят? — спросил Бухер.

— Просят их впустить ради всего святого, ради матерей, ради… — Агасфер не смог договорить. Он плакал.

— Мы не можем, — сказал Бергер.

— Да, я знаю.

Через час пришел приказ выступать. На улице послышались команды. Ответом был жалобный вопль толпы. Раздались другие команды, громче и яростней.

— Бухер, тебе что-нибудь видно? — спросил Бергер.

Они сидели у маленького оконца на самых верхних нарах.

— Да. Они отказываются. Не хотят идти.

— Встать! — гремело на улице. — Стройся! На перекличку становись!

Этапники не вставали. Они лежали, вжавшись в землю. Глазами, полными ужаса, смотрели на охранников и прикрывали головы руками.

— Встать! — ревел Хандке. — Живо! А ну, поднимайтесь, гады ползучие! Или вас маленько взбодрить! Валите отсюда!

Однако и «взбадривание» не помогло. Пятьсот земных тварей, доведенных до состояния, которое при всем желании трудно было назвать человеческим обликом, — и все это только за то, что у них иные, нежели у их мучителей, традиции богослужения, — эти пятьсот несчастных не реагировали больше на крики и проклятия, пинки и удары. Они продолжали лежать, обнимая землю, вцепившись в нее из последних сил, — в грязную, изгаженную землю концлагеря, которая была для них сейчас дороже всего на свете, в ней одной были их рай и их спасение. Они ведь знали, куда их должны отправить. Покуда они были на этапе, в эшелоне, в движении, они тупо этому движению подчинялись. Теперь же, когда вышла заминка, остановка, они с той же тупостью отказывались двигаться дальше.

Надзиратели и охрана занервничали. Им было строго-настрого приказано этапников не убивать, а в данной ситуации это было затруднительно. Подоплека у этого странного приказа была, как всегда, сугубо бюрократическая: этап к лагерю не приписан, поэтому и покинуть лагерь должен желательно без потерь.

Эсэсовцев заметно прибавилось. Из окошка двадцатого барака пятьсот девятый увидел, как на место событий явился даже сам Вебер в своих начищенных до блеска сапогах. Он остановился в воротах Малого лагеря и отдал какой-то приказ. Эсэсовцы вскинули автоматы и несколько раз пальнули поверх голов лежащих арестантов. Вебер, широко расставив ноги и уперев руки в боки, стоял у калитки. Он был уверен, что после такого салюта все жиды повскакивают как миленькие.

Они, однако, не вскочили. Они были уже по ту сторону любой угрозы. Они хотели просто лежать. И никуда не идти. Даже если бы пули начали ложиться рядом с ними, они и тогда, наверно, не шелохнулись бы.

На лице Вебера появился легкий румянец.

— Поднимите их! — заорал он. — Если не встают, бейте! По ногам, по пяткам!

Надзиратели и охранники бросились в гущу тел. Они лупили дубинками и кулаками, пинали ногами в живот и в мошонку, тянули людей за волосы и за бороды, силой ставили на ноги, но те, словно мешки с трухой, тут же снова валились на землю.

Бухер, не отрываясь, смотрел в окно.

— Ты только глянь, что делается, — прошептал Бергер. — Там ведь не только эсэсовцы бьют. И не только зелененькие. Не одни урки. Там и другие цвета есть. Там есть и наши люди! Такие же, как мы, политические, но их сделали надзирателями и полицейскими. И усердствуют они ничуть не хуже своих учителей. — Он яростно потер воспаленные глаза, словно намереваясь напрочь выдавить их из орбит. Возле барака вплотную к стене стоял старик с белой бородой. Изо рта у него лилась кровь, медленно окрашивая бороду в алый цвет.

— Отойдите от окна, — сказал Агасфер. — Если они вас увидят, тоже загребут.

— Они нас не увидят.

Стекло в окошке было грязное, слепое, так что с улицы при всем желании невозможно было разглядеть, что творится в темных недрах барака. Зато изнутри видимость была сносная.

— Не надо вам смотреть, — настаивал Агасфер. — Грех смотреть на такое, ежели силой не заставляют.

— Нет, это не грех, — ответил Бухер. — Мы никогда не должны об этом забывать. Потому и смотрим.

Между тем ярость охраны постепенно стала убывать. Надзирателям приходилось каждого арестанта тащить силой. Чтобы со всеми управиться, им понадобилось бы не меньше тысячи человек. А так им удавалось иногда выволочь на дорогу десять — двадцать жидов, но не больше. Как только их набиралось больше, они прорывали цепочку охранников и кидались обратно в необъятное черное месиво копошащихся тел.


— А вот и Нойбауэр собственной персоной, — сообщил Бергер.

Нойбауэр подошел и теперь говорил с Вебером.