Искра жизни — страница 57 из 71

ов, которые несли Дица. Пассажиры смотрели прямо перед собой. Только тот, что сидел впереди, сказал шоферу:

— Поезжай! Да скорей же!

Заключенные стояли неподвижно. Левинский нес дверь за задний правый угол. Прямо перед собой он видел снесенную с плеч голову Дица и вырезанного из дерева улыбающегося младенца Моисея, а еще он видел «мерседес», нагруженный чемоданами драпающих эсэсовцев, и грудь его взволнованно вздымалась.

Автомобиль прополз мимо.

— Дерьмо! — сказал вдруг в сердцах один из эсэсовцев, здоровенный громила с переломанным носом боксера. — Вот дерьмо! Дерьмо поганое!

И относилось это явно не к арестантам.

Левинский прислушался. Отдаленный гром на время утонул в рокоте мотора, но затем прорезался снова, приглушенный, но неотвратимый. Как подземные тамтамы для погребального марша.

— Живо! — скомандовал командир колонны, явно озадаченный увиденным. — Живо-живо!


День тащился к вечеру. По лагерю бродили самые невероятные слухи. Они кочевали из барака в барак и каждый час обновлялись. То говорили, что эсэсовцы сбежали; потом кто-то пришел и сообщил, что к ним, наоборот, прибыло подкрепление. Затем вдруг разнеслась весть, будто американские танки на подходе, но через некоторое время выяснилось, что это, наоборот, немецкие части якобы подошли оборонять город.

В три часа появился новый староста барака. Он был из красных, то есть политический, не уголовник.

— Этот не из наших, — разочарованно протянул Вернер.

— Отчего же? — возразил пятьсот девятый. — Как раз из наших. Политический. Не урка. Или ты под «нашими» подразумеваешь кого-то еще?

— Ты же сам прекрасно знаешь. Зачем спрашиваешь?

Они сидели в бараке. Вернер дожидался свистка отбоя, чтобы возвратиться к себе в Рабочий лагерь. Пятьсот девятый тоже сидел не просто так — ему хотелось посмотреть, что за птица их новый староста. Рядом с ними безнадежно хрипел доходяга, седой, с грязными, свалявшимися волосами, он умирал от воспаления легких.

— Из наших — это значит из лагерного подполья, — сказал Вернер наставительно. — Тебе это хотелось услышать, верно ведь? — Он улыбнулся.

— Нет, — возразил пятьсот девятый. — Мне вовсе не это хотелось услышать. И ты вовсе не это имел в виду.

— Пока что я имел в виду это.

— Вот именно. Пока что. Пока мы здесь, поневоле все заодно. А что потом?

— Потом? — Вернер дивился наивности собеседника. — Потом, само собой, будет партия, которая возьмет власть в свои руки. Сплоченная, организованная партия, а не скопище разрозненных людей.

— Иначе говоря, твоя партия. Коммунисты.

— Ну а какая же еще?

— Любая другая, — сказал пятьсот девятый. — Лишь бы не снова тоталитарная.

Вернер усмехнулся своим коротким смешком.

— Дуралей! Только тоталитарная, и никакая другая. Ты что, не видишь письмена на стенах? Все промежуточные партии стерты в порошок. Только коммунисты сохранили свою силу. Война кончится. Россия уже заняла значительную часть Германии. Это сейчас крупнейшая держава в Европе, намного сильнее остальных. Время коалиций прошло. Эта была последняя. Союзники помогли коммунистам и тем самым ослабили себя, болваны. Мир на земле будет зависеть…

— Я знаю, — перебил его пятьсот девятый. — Старая песня. Скажи-ка лучше, что станется с теми, кто против вас, если вы победите и возьмете власть? Или даже так: что будет с теми, кто не за вас?

Вернер помолчал.

— Есть много разных путей, — изрек он задумчиво.

— Кое-какие мне известны. И тебе, кстати, тоже. Убивать, пытать, гноить в концлагерях. Ты это имеешь в виду?

— И это среди прочего. По мере необходимости.

— И это — прогресс?! Ради этого мы здесь мучились?!

— Да, это прогресс, — невозмутимо подтвердил Вернер. — Прогресс в целях. Да и в средствах тоже. Мы не творим жестокостей ради жестокости. Только по необходимости.

— И этого я тоже вдоволь наслушался! Вебер подробно мне это растолковывал, когда спички под ногти загонял, а потом поджигал. Это было необходимо для получения важной информации.

Сбивчивое дыхание седого доходяги перешло в прерывистый предсмертный хрип, который в лагере знал каждый. Иногда хрип обрывался — тогда в тишине становился слышен мерный гул за горизонтом. Это было как литания — последние хрипы умирающего и, словно в ответ им, грозный далекий рокот. Вернер взглянул на пятьсот девятого. Он знал: Вебер пытал того неделями, стараясь выбить из него фамилии и адреса. В том числе и его, Вернера, фамилию и адрес. Выдали Вернера позже — свой же товарищ, коммунист, а оказался слабаком.

— Почему, Коллер, ты не переходишь к нам? — спросил он. — Такие, как ты, нам нужны.

— Левинский меня тоже об этом спрашивал. А с тобой мы об этом уже двадцать лет назад спорили.

Вернер улыбнулся. На сей раз — доброй, обезоруживающей улыбкой.

— Да, спорили. И довольно часто. И тем не менее я тебя снова спрашиваю. Времена индивидуализма миновали. Сейчас нельзя прожить в одиночку. И будущее принадлежит нам. А не гнилой, продажной середине.

Пятьсот девятый смотрел на Вернера, на его профиль.

— Когда все вот это кончится, — медленно проговорил он, — я буду весьма удивлен, если ты не станешь мне таким же врагом, как вон те, на вышках, причем в самый короткий срок.

— Да, срок будет недолгий. Здесь у нас вынужденный союз против нацистов. Когда война кончится, он распадется.

Пятьсот девятый кивнул.

— Если ваши, не дай Бог, придут к власти, меня, пожалуй, ничуть не удивит, что ты не будешь долго тянуть с моим арестом.

— Нет, тянуть не буду. Ты все еще опасен. Но пытать тебя не будут.

Пятьсот девятый передернул плечами.

— Мы тебя посадим и заставим работать. Или расстреляем.

— Что ж, перспективы и впрямь радужные. Именно так я себе и представлял ваш Золотой век.

— Это дешевая ирония. Ты прекрасно знаешь: без принуждения нельзя. Вначале, для защиты нового общества, оно необходимо. Позднее оно уже не понадобится.

— Понадобится, — возразил пятьсот девятый. — Никакая тирания не может обойтись без принуждения. И с каждым годом его нужно ей не меньше, а больше. Такова участь всякой тирании. И в этом ее неизбежный конец. Да вот — сам можешь видеть.

— Нет. Нацисты совершили коренную ошибку, когда начали войну, которая им не по силам.

— Да не ошибка это! Неизбежность! Они просто не могли иначе. Если бы они вздумали разоружаться и поддерживать мир, они бы давно обанкротились. И с вами будет то же самое.

— Мы свои войны выиграем. Мы ведем их иначе. Внутри страны.

— Да, внутри страны и против страны. Вам, пожалуй, стоит сохранить этот лагерь. И сразу же его заполнить.

— И заполним, — сказал Вернер совершенно серьезно. — Почему ты не переходишь к нам? — повторил он снова.

— Да вот как раз поэтому! Если там, на воле, ты придешь к власти, ты прикажешь меня ликвидировать. А я тебя нет. Вот тебе и все объяснение.

Седой доходяга рядом с ними хрипел теперь с большими промежутками. Вошел Зульцбахер.

— Они говорят, завтра с утра немецкие бомбардировщики будут бомбить лагерь. Все сравняют с землей.

— Еще одна параша, — твердо заявил Вернер. — Скорей бы уж стемнело, что ли. Мне к своим надо.


Бухер опять смотрел на белый домик, что приютился на склоне холма. Он нежился в косых лучах солнца между деревьями и, похоже, все еще был невредим. Деревья в саду слегка подернулись светлой бело-розовой дымкой — это вишня распускала первые бутоны.

— Ну теперь-то ты веришь? — допытывался он. — Ты же слышишь их пушки? Они с каждым часом все ближе. Мы выберемся.

Бухер снова посмотрел на белый домишко. Для него это было как талисман: покуда домик цел, все будет хорошо. Они с Рут выживут, они будут спасены.

— Да. — Рут сидела на корточках у самой колючей проволоки. — А куда мы пойдем, когда отсюда выберемся?

— Куда глаза глядят. Лишь бы подальше.

— Но куда?

— Куда-нибудь. Может, мой отец еще жив.

Бухер и сам в это не верил, но и о смерти отца у него тоже не было известий. Пятьсот девятый об этом знал, но Бухеру не говорил.

— А у меня никого больше не осталось, — сказала Рут. — Я сама видела, как моих в газовые камеры отправили.

— Может, это был только этап. Может, их куда-нибудь еще отвезли и оставили в живых. Тебя ведь вот оставили в живых.

— Да, — отозвалась Рут. — Меня оставили в живых.

— У нас в Мюнстере свой домишко был. Может, еще и стоит. У нас его, правда, отняли. Но если он еще цел, нам его, может быть, вернут. Мы бы тогда туда поехали и там поселились.

Рут Холланд ничего на это не ответила. Бухер взглянул на нее и увидел, что она плачет. Он почти никогда не видел, чтобы она плакала, и решил, что это она из-за родных. Но, с другой стороны, смерть была в лагере настолько будничным событием, что столь бурное изъявление скорби по давно умершим показалось ему чрезмерным.

— Нам нельзя думать о прошлом, Рут, — сказал он с легким налетом нетерпения в голосе. — Иначе как мы тогда вообще сможем жить?

— Я и не думаю о прошлом.

— Что же ты тогда плачешь?

Рут Холланд кулачками отерла с глаз слезы.

— Хочешь знать, почему меня не отправили в газовую камеру? — спросила вдруг она.

Бухер смутно почувствовал, что сейчас откроется такое, о чем ему лучше бы не знать вовсе.

— Ты не обязана мне об этом говорить, — сказал он поспешно. — Но можешь и сказать, если хочешь. Все равно это ничего не меняет.

— Это кое-что меняет. Мне было семнадцать. И я тогда еще не была такая страшная, как сейчас. Именно поэтому меня и оставили в живых.

— Да, — сказал Бухер, все еще ничего не понимая.

Он посмотрел на нее. Впервые он вдруг заметил, что глаза у нее серые и какие-то очень чистые, прозрачные. Прежде он никогда такого взгляда не видал у нее.

— Ты не понимаешь, что это значит? — спросила она.

— Нет.

— Меня оставили в живых, потому что им были нужны женщины. Молодые женщины, для солдатни. И для украинцев тоже, которые вместе с немцами сражались. Теперь понял?