Искра жизни — страница 58 из 71

Бухер сидел, словно оглушенный. Рут не сводила с него глаз.

— И они с тобой это делали? — спросил он наконец. Он не смотрел на нее.

— Да. Они со мной это делали. — Она больше не плакала.

— Это неправда.

— Это правда.

— Я не о том. Я о том, что ты же этого не хотела.

Из горла у нее исторгся горький смешок.

— Тут нет разницы.

Теперь Бухер поднял на нее глаза. Казалось, в лице ее погасло всякое выражение, но именно поэтому оно превратилось в такую маску боли, что он внезапно почувствовал и понял то, что прежде только услышал: она сказала правду. И он почувствовал, что правда эта когтями раздирает ему нутро, но он пока что не хотел ее признавать, в эту первую секунду он хотел лишь одного: чтобы в этом лице не было такой муки.

— Это неправда, — сказал он. — Ты этого не хотела. Тебя там не было. Ты этого не делала.

Ее взгляд вернулся из пустоты.

— Это правда. И этого нельзя забыть.

— Никому из нас не дано знать, что можно забыть, а что нельзя. Мы многое должны забыть. И многим. Иначе лучше сразу остаться тут и помереть. — Бухер повторил почти то же самое, что накануне вечером сказал ему пятьсот девятый. Сколько ж времени прошло? Годы! Он несколько раз сглотнул. — Главное, ты жива.

— Да, я жива. Двигаюсь, выговариваю слова, ем хлеб, который ты мне бросаешь. Но и то — другое — тоже живо. Живет! Понимаешь, живет!

Она сжала руками виски и повернулась к нему лицом. «Она смотрит на меня, — пронеслось в голове у Бухера. — Она снова на меня смотрит. Она уже не говорит куда-то в пустоту, уставившись на небо, на холм, на тот домик…»

— Ты жива, — повторил он. — Для меня этого достаточно.

Она уронила руки.

— Ты ребенок, — проронила она безутешно. — Какой же ты еще ребенок! Много ли ты знаешь?

— Я не ребенок. Кто побывал тут, тот не ребенок. Даже Карел, которому всего одиннадцать.

Она замотала головой.

— Я не о том. Это сейчас ты веришь тому, что говоришь. Только оно не удержится. Придет другое, вернется. У тебя и у меня. Воспоминания, потом, когда…

«Зачем она мне об этом сказала? — думал Бухер. — Не надо было ей мне об этом говорить. Я бы ничего не узнал, и этого бы просто не было…»

— Я не знаю, о чем ты, — сказал он. — Но я думаю, у нас все будет не по обычным правилам. Здесь, в лагере, есть люди, которые убивали других, потому что это было необходимо. — Он подумал при этом о Левинском. — И эти люди не считают себя убийцами, точно так же, как не считает себя убийцей солдат на передовой. Да они и не убийцы. Также и с нами. Все, что с нами случилось, нельзя измерить общей меркой.

— Ты будешь думать об этом совсем иначе, когда мы отсюда выйдем.

Она смотрела на него. Он вдруг понял, почему последние недели она такая понурая. Она боится, боится свободы.

— Рут, — сказал он, почувствовав, как горячая волна подкатывает к вискам. — Это все позади. Забудь. Тебя принуждали делать то, что тебе противно. В чем тут грех? Да ни в чем. Ты этого не делала. Сделать что-то можно, только когда сам этого хочешь. А у тебя ведь ничего не осталось, кроме отвращения.

— Меня рвало, — сказала она тихо. — После почти всегда рвало. В конце концов они меня обратно отправили. — Она все еще на него смотрела. — И вот что теперь тебе осталось! Седые волосы, рот почти без зубов, и вдобавок еще и шлюха.

От этого слова он вздрогнул и долго ничего не отвечал.

— Они всех нас унижали, — вымолвил он наконец. — Не только тебя. Всех. Всех, кто здесь, всех, кто в других лагерях. Тебя, надругавшись над твоим естеством, нас всех — попирая нашу гордость и даже больше, чем гордость, пытаясь истребить в нас все человеческое. Они вытаптывали и оплевывали все, они унижали нас так, что невозможно понять, как мы все это выдержали. Я в последнее время часто об этом думал. И с пятьсот девятым об этом говорил. Они столько причинили нам и мне тоже…

— И тебе?

— Не хочу об этом говорить. Пятьсот девятый сказал: раз человек внутренне не смирился, значит, этого не было. Сперва я его не понял. Но теперь знаю, что он имел в виду. Я не трус, и ты не шлюха. Все, во что они хотели нас превратить, — неправда, этого нет, покуда мы сами себя такими не чувствуем.

— Но я-то себя чувствую именно такой…

— Когда мы выйдем, уже не будешь.

— Тогда и подавно.

— Нет. Если бы это было так, лишь немногие из нас смогли бы жить дальше. Нас унижали, да, но мы не униженные. Униженные — другие, те, кто надругался над нами.

— Кто это тебе сказал?

— Бергер.

— У тебя хорошие учителя.

— Да. И я многому у них научился.

Рут склонила голову набок. Лицо у нее теперь было усталое. В нем все еще была боль, но уже не было той застывшей муки.

— Столько лет, — сказала она. — А потом вдруг будни…

Бухер заметил вдруг синеватые тени облаков, что ползли по склону холма, к которому прилепился белый домик. На секунду он даже опешил, увидев, что домик цел. Ему-то казалось, что домика не должно быть, что его сровняла с землей некая бесшумная бомба. Но он все еще тут.

— Не лучше ли подождать, пока мы выйдем отсюда и попытаемся жить? Зачем раньше времени отчаиваться? — спросил он.

Она взглянула на свои тощие руки и подумала о своих седых волосах, о выпавших зубах, а потом подумала о том, что Бухер долгие годы вряд ли видел каких-либо других женщин, кроме лагерниц. Она была моложе его, но ощущала себя на много лет старше, изведанное и пережитое свинцом легло на ее плечи. Ни во что из того, в чем он ни чуточки не сомневался, она не верила, но все же и в ней жила последняя крупица надежды, за которую она цеплялась изо всех сил.

— Ты прав, Йозеф, — сказала она. — Пока что лучше подождать.

И пошла обратно к своему бараку. Ее грязная юбка билась о спичечные ноги. Он посмотрел ей вслед и вдруг почувствовал, как в нем клокочущими фонтанчиками закипает ненависть. Он знал, что он тут бессилен и ничем не может помочь, а еще он знал, что ему самому надо через это перешагнуть, самому прочувствовать и понять все то, что он сказал Рут в утешение.

Он медленно поднялся и понуро пошел к бараку. Почему-то вид ясного неба стал ему совершенно невыносим.

XXI

Нойбауэр, не отрываясь, смотрел на письмо. Потом перечитал последние строчки. «Вот почему я ухожу. Если ты хочешь оставаться в ловушке, дело твое. Я хочу быть на свободе. Фрею забираю с собой. Догоняй. Сельма». И адрес указан: какая-то деревушка в Баварии.

Нойбауэр огляделся. Он решительно ничего не понимал. Это какое-то недоразумение. Да они сейчас вернутся. Бросить его в такую минуту — нет, этого просто не может быть!

Он бухнулся во французское кресло. Кресло затрещало. Он встал, пнул кресло ногой и тяжело опустился на софу. Рухлядь французская! Это ж надо было накупить такое старье с финтифлюшками, вместо того чтобы поставить нормальную, как у людей, добротную немецкую мебель. А все из-за жены, ради нее старался. Где-то что-то прочитала и вбила себе в голову, что так будет и дорого, и элегантно. Ему-то все это зачем? Ему, простому вояке, честному солдату фюрера? Он уже было собрался дать креслу второго пинка, но одумался. С какой стати? Может, еще удастся этот антикварный хлам продать. Впрочем, кто станет покупать искусство, когда уже слышны пушки?

Он снова встал и пошел по квартире. Распахнул платяной шкаф в спальне. Когда открывал дверцу, в душе еще теплилась надежда, но едва глянул на полки, все оборвалось. Сельма забрала с собой все меха и вообще все ценное. Он раздвинул стопки белья: шкатулки не было. Он медленно прикрыл дверцы шкафа и подошел к туалетному столику. Постоял, машинально перебирая сверкающие флаконы богемского стекла, вынимал пробки, нюхал, не чувствуя аромата. Это все подарки еще со славных времен в Чехословакии, их она не взяла. Наверно, побоялась, что побьются.

Внезапно он резко обернулся и в два прыжка подскочил к стенному шкафу, открыл его, ища глазами ключ. Впрочем, можно и не искать. Потайной сейф был распахнут и пуст. Она забрала все ценные бумаги. Даже его золотой портсигар с бриллиантовой свастикой — подарок фирмачей, когда он еще был в промышленном отделе. Зря ушел, мог бы доить этих толстосумов и дальше. Идея насчет лагеря в конечном итоге все же оказалась ошибкой. Конечно, в первые годы это было хорошее средство воздействия — зато теперь висит камнем на шее. И все-таки он был одним из самых человечных комендантов. Этим и славился. Меллерн — это не Дахау, не Ораниенбург, не Бухенвальд, не говоря уж о лагерях уничтожения.

Он прислушался. Одно из окон было распахнуто, и перед ним, словно призрак на ветру, колыхалась муслиновая занавеска. Опять этот проклятый гул на горизонте! На нервы действует. Он закрыл окно. В спешке прищемил штору. Приоткрыв окно, попытался подтянуть занавеску. Та зацепилась за угол и от рывка тут же затрещала. Он чертыхнулся и захлопнул окно. Потом отправился на кухню. Служанка сидела за столом, но вскочила, едва он вошел. Он что-то буркнул, даже не взглянув в ее сторону. Эта сука, конечно, уже все знает. Он сам достал бутылку пива из холодильника. Увидел рядом полбутылки можжевеловой водки, прихватил и ее и понес обе бутылки в гостиную. Потом пришлось вернуться — стаканы забыл. Служанка стояла у окна и прислушивалась. Она резко обернулась, словно ее застукали за чем-то недозволенным.

— Приготовить вам что-нибудь поесть?

— Нет.

И потопал обратно в гостиную. Терпкая можжевеловка была хороша, пиво в меру холодное. «Удрали, — думал он. — Как жиды. Да нет, хуже! Жиды так не поступают. Они до последнего держатся вместе». Он сам сколько раз видел. Так его одурачить! Бросить в беде! Вот она — благодарность! А ведь как бы он мог наслаждаться жизнью, не будь он таким верным семьянином. Ну, не то чтобы уж совсем, но можно считать, что верным. Да, конечно, верным, если подумать, сколько всего он мог себе позволить! А тут каких-то несколько раз. Вдовушка — та вообще не в счет. Но несколько лет назад была одна рыженькая, приехала мужа из лагеря вызволять, со страху чего она только не вытворяла! А муж-то давно уже перекинулся. Ей, конечно, об этом не сказали. Да, веселенький получился вечерок. Но потом, правда, когда ей вручили коробку из-под сигар с прахом ее благоверного, она повела себя как пол