Искра жизни — страница 63 из 71

— Да брось ты, Люббе. Тебе этого, конечно, очень бы хотелось. Но они ничего такого не сделают. Слишком чистенькие. Да и я не дурак, смоюсь отсюда заблаговременно. А про вас и не вспомнит никто. — Он хлебнул еще коньяку. — Хочешь сигарету? — спросил он вдруг.

Люббе посмотрел на него.

— Хочу, — сказал он.

Бройер сунул ему сигарету в окровавленные губы.

— На вот, — он поднес ему огня, а потом и сам закурил от той же спички.

Оба молча курили. Люббе знал: это конец. Он вслушивался в гул за окном. Бройер допил свою рюмку. Потом отложил сигарету в пепельницу и взялся за молоток.

— Ну ладно, теперь все.

— Будь ты проклят! — прошептал Люббе.

Сигарета не выпала у него изо рта. Она приклеилась к окровавленной верхней губе. Бройер несколько раз стукнул его по голове тупым концом молотка. То, что он не стал бить Люббе остроконечным обушком, было признаком уважения к противнику, который сейчас медленно заваливался на пол.

Некоторое время Бройер сидел над ним в раздумье. Потом ему вспомнились слова Люббе. В нем шевельнулось смутное недовольство, будто его обманули. Люббе его обманул. Он должен был клянчить, просить. Но этот никогда бы не стал клянчить и просить, даже если бы Бройер убивал его медленно. Стонать — да, стонал бы, но это не в счет, это всего лишь тело. Что такое стон? Громкий выдох, только и всего. Бройер снова услышал далекий гул за окном. Кто-нибудь обязательно должен у него повыть, сегодня же, этой же ночью, не то все пропало. Вот оно что, теперь он знает, в чем дело. Не может он сегодня на Люббе поставить точку. Иначе получится, что Люббе победил. Бройер тяжело поднялся и пошел к боксу номер четыре. Ему посчастливилось. Уже вскоре оттуда донесся жуткий вопль, потом истошные мольбы, причитания, всхлипы, и лишь некоторое время спустя голос стал звучать все тише, тише, покуда не смолк совсем.

Бройер довольный вернулся к себе в кабинет.

— Вот видишь! Вы все еще в нашей власти, — сказал он мертвому Люббе и даже пнул его ногой. Пинок был не очень сильный, но в лице Люббе что-то сдвинулось. Бройер нагнулся посмотреть — ему почудилось, будто Люббе показывает ему свой серый, мертвый язык. Только немного погодя он понял, в чем дело: сигарета во рту мертвеца догорела до самых губ, и, когда Бройер его пнул, с нее свалился серый столбик пепла. Бройер вдруг почувствовал усталость. Вытаскивать труп из кабинета не было ни охоты, ни сил, поэтому он ногами запихнул тело поглубже под кровать. До утра пусть так полежит. На полу осталась темная полоса. Бройер сонно ухмыльнулся. «А ведь маленьким я кровь видеть не мог, — подумал он. — Вот чудеса».

XXIII

Мертвые лежали у бараков штабелями. Труповозка за ними так и не приехала. Капли дождя серебрились в их волосах, на ресницах и пальцах. Грохот за горизонтом сегодня умолк. Еще вчера до самой полуночи заключенные видели вспышки из жерл орудийных стволов и слышали хлопки выстрелов, а потом все стихло.

Взошло солнце. Небо сияло голубизной, веял мягкий теплый ветерок. На лентах шоссе, протянувшихся из города, не было никакого движения, даже беженцы больше не шли. Город распластался в долине черным выжженным пятном; река проползала через него, посверкивая своими извивами, как огромная черная змея, насытившаяся падалью. Войск нигде не было видно.

Ночью прошел дождь, он длился примерно час, мягкий, неспешный, и оставил после себя мелкие лужицы. Пятьсот девятый присел возле одной и ненароком увидел вдруг в ней свое отражение.

Он склонился еще ниже над ровной чистой лужицей. Он не мог припомнить, когда в последний раз смотрелся в зеркало, — должно быть, много лет назад. В зоне он ни одного зеркала не видел, а лицо, которое сейчас глянуло на него из лужицы, было совершенно чужое и незнакомое.

Волосы торчали седой щетиной. До лагеря у него была пышная каштановая шевелюра. Он, правда, знал, что окраска волос изменилась — видел при стрижке, как падают на пол серые волосяные клочья, но они, уже отделившиеся от головы, казалось, не имеют к нему никакого отношения. А в лице он вообще ничего не узнавал, даже глаз. То, что мерцало сейчас в ямах глазниц над редкими зубами и слишком большими дырками носа, — это были не его глаза, а просто нечто, что отличало его от мертвеца.

«И это вот я?» — думал он. Он снова вгляделся в себя. Конечно, он мог предположить, что вряд ли сильно отличается от окружающих, но он как-то об этом не задумывался. Остальных-то он видел из года в год, подмечал, что они меняются. Но поскольку видел он их каждый день, перемены не так бросались в глаза, как сейчас, когда он после стольких лет снова увидел самого себя. В конце концов, Бог с ним, что волосы поседели и поредели, что лицо его — только жалкая пародия на энергичное, свежее лицо его воспоминаний, — убило его то, что из лужицы на него смотрел старик.

Некоторое время он сидел молча. Он много думал в эти последние дни, но ни разу о том, что он постарел. Двенадцать лет — вообще-то не очень долгий срок. Двенадцать лет срока — гораздо дольше. А двенадцать лет срока в концлагере — кто знает, сколько это окажется потом? Хватит ли ему сил? Или он рухнет, едва выйдя на свободу, как трухлявое дерево, что в безветрие выглядит совершенно здоровым, но в первую же грозу валится как подкошенное? Ибо эта лагерная жизнь все же была безветрием — нескончаемым, жутким, одиноким, адским, — но безветрием. Почти ни единого звука из большого мира, с воли, не доносилось сюда. Что-то станется с ними теперь, когда сорвут колючую проволоку?

Пятьсот девятый еще раз пристально вгляделся в прозрачную лужицу. «Это мои глаза», — подумал он и склонился пониже, чтобы разглядеть их как следует. Под его дыханием гладь воды подернулась дрожью, и отражение расплылось. «Это мои легкие, — подумал он. — Ничего, еще качают». Он опустил в лужицу руки, потом отряхнул с них воду. «Это мои руки, они могут разрушить мой образ…»

«Разрушить, — подумал он. — А как насчет того, чтобы создать? Ненависть. А что-нибудь еще я сумею? Одной ненависти мало. Для жизни нужно кое-что еще…»

Он выпрямился. К нему подходил Бухер. «Вот у него это есть, — подумал он. — Он еще молод».

— Пятьсот девятый! — воскликнул Бухер. — Ты уже видел? Крематорий больше не работает!

— Правда?!

— Команду ухлопали. А новую, похоже, пока не назначили. К чему бы это? Может…

Они переглянулись.

— Может, уже смысла нет? Может, они уже… — Бухер запнулся.

— Сматываются? — докончил за него пятьсот девятый.

— Все может быть. Сегодня утром, вон, трупы не убирали.

К ним подошли Зульцбахер и Розен.

— Что-то пушек больше не слышно, — сказал Розен. — Что там могло случиться?

— Может, они прорвались?

— Или их отбросили. Говорят, эсэсовцы собираются оборонять лагерь.

— Очередная параша! Каждые пять минут новая. Но если они и впрямь здесь засядут, значит, нас будут обстреливать.

Пятьсот девятый поднял глаза. «Скорей бы уж опять ночь, — подумал он. — В темноте легче спрятаться. Кто знает, что еще может случиться? В сутках вон сколько часов, а смерти порой достаточно и пары секунд. Сколько же смертей может таиться в часах восходящего дня, которые беспощадное солнце вытаскивает из-за горизонта?»

— Самолет! — воскликнул Зульцбахер.

Он взволнованно указывал куда-то в небо. Вскоре и остальные разглядели маленькую точку.

— Наверно, немецкий, — прошептал Розен. — Иначе тревогу бы объявили.

Они уже озирались в поисках укрытия. По зоне упорно ходили слухи, что немецкая авиация получила приказ в последнюю минуту стереть лагерь с лица земли.

— Да он только один! Один-единственный!

Они остановились. Для бомбардировки, наверно, все-таки послали бы не один самолет.

— Может, это американский разведчик, — предположил объявившийся вдруг Лебенталь. — Когда разведчик, тревогу не объявляют.

— А ты откуда знаешь?

Лебенталь не ответил. Все они смотрели на пятнышко в небе, которое вдруг стало быстро увеличиваться.

— Это не немецкий! — сказал Зульцбахер.

Теперь самолет был виден отчетливо. Он пикировал прямо на лагерь. Пятьсот девятому казалось, будто откуда-то из-под земли выдернулась рука, сгребла в кулак его внутренности и тянет вниз. Было такое чувство, словно он голый стоит на тележке, специально привезенный в жертву некоему жуткому кровожадному крылатому божеству, что летит сейчас прямо на него, а он не может убежать. Тут пятьсот девятый заметил, что вокруг все попадали на землю, и сам не понимал, почему продолжает стоять.

В этот миг затарахтели выстрелы. Самолет вышел из пике и, заложив вираж, начал облетать лагерь. Только тут стало ясно, что стреляют из лагеря. Где-то за казармами СС строчили пулеметы. Самолет нырнул еще ниже. Все, задрав головы, следили за ним. И вдруг он качнул крыльями. Казалось, он ими машет. В первую секунду лагерники испугались, думали, что подбит, но тот сделал еще один круг над лагерем и снова дважды качнул крыльями вверх-вниз, осмысленно, словно живая птица. Потом стал резко забирать вверх, улетая в ту же сторону, откуда появился. Вслед ему трещали выстрелы. Теперь били и с нескольких вышек. Но вскоре пулеметы умолкли, а ровный гул мотора был слышен еще долго.

— Это был знак, — сказал Бухер.

— Похоже, он махал нам крыльями. Прямо как рукой.

— Это был сигнал для нас. Точно! Что же еще?

— Он хотел показать, мол, мы знаем, что вы здесь. Он сигналил нам! Ничего другого просто быть не могло! А ты как считаешь, пятьсот девятый?

— Я тоже так думаю.

За все годы, что они провели в зоне, это был едва ли не первый привет с воли. Жуткое одиночество всех этих долгих лет теперь, казалось, было внезапно прорвано. Они увидели — для внешнего мира они не умерли. О них помнят, о них думают. Безымянный спасатель уже одарил их мановением своих крыльев. Они больше не одни. Это был первый видимый знак свободы. Они больше не распоследняя мразь на земле. Несмотря на опасность, к ним, вон, даже послали самолет, чтобы они знали, видели: о них помнят, к ним придут. Нет, они больше не мразь, униженные и оплеванные, презреннее червей, они снова были людьми — для тех, других людей, которых они даже не знают.