Сперва Нойбауэр облегченно перевел дух, но потом начал потеть пуще прежнего. Он что-то бормотал себе под нос. Он не поднимал глаз, но чувствовал на себе эти взгляды. Он ощущал их на себе, как бессчетное число глазков на необъятной тюремной двери — словно его уже посадили и тысячи глаз наблюдают за ним холодно и пристально.
Ему делалось все жарче. Он пошел быстрей. Но глаза его не отпускали. Их жжение становилось все нестерпимей. Он чувствовал их всей кожей. Они были как пиявки, что сосут его кровь. Он встряхнулся. Но они не стряхивались. Они проникали под кожу. Они уже прогрызали вены.
— Я же ничего… — бормотал он. — Только долг… Ничего… Всегда был… Что им от меня надо?
Он весь взмок, когда они дошли до того места, где прежде стоял двадцать второй барак. Шестеро пойманных эсэсовцев уже работали здесь в одной команде с десятниками и надзирателями. Неподалеку стояли американские солдаты с маленькими, будто игрушечными, автоматами.
Нойбауэр встал как вкопанный. Перед ним лежало на земле множество черных, обгорелых скелетов.
— А это… что такое?
— Не прикидывайтесь дурачком, — с яростью процедил капрал. — Это барак, который вы подожгли. Там еще по меньшей мере тридцать мертвецов. А ну, живо! Идите выгребать кости!
— Я… я этого не приказывал…
— Разумеется, нет.
— Меня здесь не было. Я ничего об этом не знал. Это другие, самовольно…
— Ну разумеется. Всегда только другие. А те, что тут подохли за все эти годы, с ними как? Или это тоже не вы?
— Так то был приказ. Долг.
Капрал повернулся к стоявшему рядом солдату.
— В ближайшие годы две фразы нам придется слышать здесь чаще других: «Я действовал по приказу» и «Я ничего не знал».
Нойбауэр его не слушал.
— Я делал все, что в моих силах…
— А это, — сказал капрал с горечью, — будет третья! Хватит! — рявкнул он вдруг. — Принимайтесь за работу! Выносите мертвых! Или вы думаете, мне легко не расквасить вам физиономию?
Нойбауэр нагнулся и начал неуверенно рыться в развалинах.
Их привозили на тачках, приносили на грубо сколоченных носилках; они приходили, опираясь на плечи товарищей, поддерживая друг друга; их укладывали в коридорах эсэсовской казармы, снимали с них завшивленные лохмотья, которые служили им одеждой, и сжигали это тряпье, после чего вели их в эсэсовскую баню.
Многие вообще не понимали, что с ними собираются делать, они просто тупо сидели и лежали в коридорах. И только завидев пар из приоткрытых дверей, иные обнаруживали признаки беспокойства. Они что-то мычали, порывались ползти обратно.
— Баня! Баня! — кричали им провожатые. — Сейчас мыть вас будут!
Ничего не помогало. Скелеты цеплялись друг за дружку, верещали и, словно крабы, упрямо двигались к выходу. Это были те, кто знал слова «парилка» и «баня» лишь в одном значении: газовая камера. Им показывали мыло и полотенца — бесполезно. Они и это уже проходили. Этот трюк часто использовали, чтобы заманить узников в газовые камеры — они так и испускали дух с мылом и полотенцем в руках. И только когда мимо них провели первую партию чисто вымытых арестантов и те кивками и словами подтвердили, что да, вправду баня, даже с горячей водой, а никакой не газ, только тогда они успокоились.
Пар клубился по кафельным стенам. Теплая вода была как прикосновение теплых ладоней. Узники нежились в ней, их тонюсенькие руки с толстыми суставами шлепали по воде, как в детстве. Короста грязи размягчалась. Мыльная пена ложилась на оголодавшую кожу, смывая с нее грязь, и блаженное тепло проникало все глубже, до самых косточек. Горячая вода — они давно забыли, что это такое. Сейчас они лежали в ней, чувствовали ее всем телом, и для многих это был первый миг осознанного избавления и свободы.
Бухер сидел рядом с Лебенталем и Бергером. Их омывало волшебное тепло, то было чувство поистине животного счастья. Счастья второго рождения. Это была новая жизнь, возродившаяся из тепла, проснувшаяся в замерзшей крови и иссушенных клетках. В этом было что-то растительное: жидкое солнце омывало и будило к жизни зачатки и ростки, казалось, погубленные навсегда. Вместе с коркой грязи на коже отпадала и короста грязи с души. Они ощущали уют и покой в простейшей их форме — в тепле. Как пещерные люди у своего первого костра.
Им дали полотенца. Они вытерлись досуха и с изумлением изучали свою кожу. Она по-прежнему была блеклая, вся в пятнах от голода, но им-то сейчас казалось, что она молочной белизны.
Им выдали чистую одежду из каптерки. Они долго разглядывали ее и даже щупали, прежде чем надеть. Потом их отвели в другое помещение. Баня оживила их, но и утомила до крайности. Они шли, сонные и готовые верить любым другим чудесам.
Вид просторной комнаты с кроватями их почти не удивил. Они равнодушно скользнули глазами по ровным рядам и хотели направиться дальше.
— Здесь, — сказал приведший их американец.
Они уставились на него.
— Это нам?
— Да. Спать.
— На скольких?
Лебенталь указал на ближайшую кровать, потом на себя и на Бухера и спросил:
— Двое? — Потом ткнул в Бергера и поднял три пальца: — Или трое?
Американец ухмыльнулся. Он взял Лебенталя за плечи и мягко подтолкнул к первой кровати, потом Бухера ко второй, Бергера к соседней, а Зульцбахера — к следующей.
— Так, — сказал он.
— На каждого по кровати?!
— С одеялом?!
— Я сдаюсь, — заявил Лебенталь. — У них и подушки есть.
Они даже раздобыли гроб. Это был легкий черный ящик нормальных размеров, но для пятьсот девятого, конечно, он оказался слишком широк. К нему запросто можно было положить еще кого-нибудь. Впервые за долгие годы у него было столько места на себя одного.
Могилу ему выкопали прямо на пепелище двадцать второго барака. Они сочли, что тут для него самое подходящее место. Был вечер, когда они его сюда принесли. Лунный серп уже повис в мглистом небе. Люди из Рабочего лагеря помогли им опустить гроб в землю.
Нашелся у них и совок. Каждый подошел, набрал немного земли и бросил в могилу. Правда, Агасфер встал слишком близко к краю и свалился прямо на гроб. Его кое-как вытащили. Другие лагерники, из тех, что покрепче, помогли закопать могилу.
Они пошли обратно. Розен нес лопату, ее надо было сдать. Они проходили мимо двадцатого барака. Оттуда как раз выносили мертвеца. Двое эсэсовцев протаскивали его в дверь. Розен остановился прямо перед ними. Они попытались его обойти. Первым шел Ниман, любитель уколов. Американцы отловили его уже за городом и доставили обратно. Именно от него, от Нимана, пятьсот девятый спас Розена. Сейчас Розен чуть отступил, поднял лопату и ударил ею Нимана прямо в лицо. Он замахнулся еще раз, но тут подоспел американский солдат из охраны и почти ласково забрал лопату из его трясущихся рук.
— Come, come, we’ll take care of that later.[15]
Розен весь дрожал, а Ниман отделался небольшой ссадиной на лице. Бергер взял Розена под руку.
— Пойдем. Ты слишком слаб для этого.
По лицу Розена потекли слезы. Зульцбахер подхватил его под руку с другой стороны.
— Они его приговорят, Розен. Он за все ответит.
— Убивать! Убивать таких надо! Иначе все без толку! Иначе их не изведешь!
Они его оттащили. Американец отдал лопату Бухеру. Они пошли дальше.
— Чудно! — немного погодя сказал Лебенталь. — А ведь это ты всегда был против мести…
— Оставь его, Лео.
— Да кто его трогает?
Каждый день все новые заключенные покидали лагерь. Тех, кого пригнали на работы из других стран, если они были здоровы и могли ходить, отправляли группами. Часть поляков остались. Они не хотели в русскую оккупационную зону. В Малом лагере почти все были еще слишком истощены, за ними требовался уход. А многие не знали, куда податься. Родственников либо уже нет, либо раскидало по свету; имущество разграблено; родные места разорены. Они свободны — но что им делать с этой свободой? Они оставались в лагере. Денег не было. Они помогали выгребать грязь из бараков. Им обеспечивали еду и ночлег. Они ждали. Сбивались в компании.
Это были люди, твердо знавшие: их нигде никто и ничто не ждет. Но были и такие, кто все еще не мог в это поверить. Эти отправлялись на поиски. Каждый день можно было видеть, как они уходят вниз по дороге с лагерным пропуском и справкой военной комендатуры в руках, чтобы получить по этим бумагам продовольственные карточки, и с двумя-тремя ненадежными адресами в сердце.
Многое теперь стало по-другому. Надежда на освобождение сама по себе казалась столь невероятной, что еще дальше, за эту надежду, никто и не заглядывал. А теперь освобождение вдруг пришло, но за ним открывались не райские кущи с чудесами, счастливыми встречами и волшебством обретения былой любви и прежних, безбедных лет; нет, за ним тянулся мусорный шлейф одиночества, горьких воспоминаний, неприкаянности, а впереди раскинулась пустыня, на краю которой, возможно, брезжила полоска надежды. Они уходили вниз, под гору, унося с собою названия немногих мест, других концлагерей, имена нескольких людей и некое смутное «быть может» — это все, на что они надеялись. Надеялись найти хотя бы одного, хорошо, если двух; найти всех — о таком не осмеливались даже мечтать.
— Лучше уйти как можно скорей, — рассуждал Зульцбахер. — Все равно ничего ведь не изменится, а чем дольше остаешься, тем труднее будет уйти. Не успеем оглянуться, как окажемся в новом лагере — для бедолаг, которым некуда податься.
— А не боишься, что сил не хватит?
— Так я прибавил пять кило.
— Этого мало.
— А я не буду перенапрягаться.
— И куда же ты собрался? — спросил Лебенталь.
— В Дюссельдорф. Буду жену искать.
— А как ты доберешься-то до Дюссельдорфа? Поезда туда ходят?
Зульцбахер пожал плечами.
— Не знаю. Но тут еще двое есть, им в те же края. В Золинген и в Дуйсбург. Будем вместе держаться.