Искра жизни — страница 53 из 71

— Да... Не так уж все будет весело, — сказал он. — Это точно.

— Десять лет... — произнес Бергер, глядя в небо. — Десять лет как не бывало. Сгинули! Пропали! Десять лет не работал. До сих пор я не думал об этом. Я уже, наверное, почти все забыл. Я и сейчас не знаю толком, как делается эта операция. Не могу вспомнить. Первое время в лагере я по ночам мысленно оперировал. Чтобы не разучиться. Потом бросил. Может быть, я уже ничего не могу.

— Это просто так кажется. На самом деле это не забывается. Как языки или езда на велосипеде.

— Можно разучиться. Руки. Точность. Можно потерять уверенность. Или просто отстать — за десять лет столько воды утекло... Столько открытий. А я ничего об этом не знаю. Я только старел и терял силы.

— Странно, — проговорил 509-й. — Час назад я тоже случайно подумал о своей профессии. Левинский меня спросил. Он считает, что мы через две недели выйдем отсюда. Ты можешь себе такое представить?

Бергер задумчиво покачал головой.

— Куда девалось время? Оно было бесконечным. А теперь ты говоришь — две недели. И тут вдруг спрашиваешь себя: куда же ушли эти десять лет?

В долине пламенел догорающий город. Было по-прежнему душно, хотя уже наступила ночь. От земли поднимались испарения. Небо передергивали молнии. На горизонте зловеще сияли еще два зарева — далекие, разбомбленные города.

— Мне кажется, мы должны пока довольствоваться тем, что вообще способны думать о том, о чем мы сейчас думаем. А, Эфраим?

— Да. Ты прав.

— Мы ведь уже снова мыслим, как люди. И даже о том, что будет после лагеря. Когда мы еще могли это?.. Все остальное придет само.

Бергер кивнул.

— Даже если мне потом всю жизнь придется где-нибудь штопать чулки и носки — если я вылезу отсюда! Все равно!..

Небо разорвало на две части молнией, и лишь спустя несколько секунд откуда-то издалека послышался гром.

— Тебе лучше вернуться в барак, — сказал 509-й. — Ты можешь осторожно встать или ползти?

Гроза разразилась в одиннадцать часов. Молнии озарили небо, и на мгновение из мрака словно выпрыгнул бледный лунный ландшафт с кратерами и руинами разрушенного города. Бергер спал. 509-й сидел на пороге 22-го барака. Теперь, когда Хандке был мертв, он снова мог жить в своем блоке. Под курткой у него был спрятан наган с патронами. Он боялся, что если будет сильный дождь, дыру под нарами зальет и оружие выйдет из строя.

Но дождя в эту ночь почти не было. Гроза шла стороной, потом словно разделилась на части, и долгое время казалось, будто несколько великанов мечут друг в друга от горизонта к горизонту длинные сверкающие ножи. «Две недели...» — думал 509-й, глядя, как вспыхивает и гаснет пейзаж по ту сторону колючей проволоки. Ему казалось, будто он чем-то похож на тот, другой мир, который в последние дни незаметно подступал все ближе и ближе, как бы вырастая из безымянной, ничейной земли похороненных надежд, и который теперь приник к колючей проволоке, затаился и ждал, пропахший дождями и сыростью полей, разрушением и пожарами, но вместе с тем цветением и ростом, деревьями и травой. Он чувствовал, как молнии проходят через него, прежде чем осветить этот мир, и как одновременно с ними слабо проступает во тьме образ его потерянного прошлого, бледный, далекий, чужой и недосягаемый. Его знобило в эту теплую ночь. Такой уверенности, какую он хотел выказать Бергеру, у него не было. Он снова мог вспоминать прошлое, и ему казалось, что это много, и он был взволнован этим, но было ли этого достаточно, после стольких лет, проведенных здесь в лагере, он не знал. Слишком много смерти стояло между «раньше» и «теперь». Он знал только одно: жить — значит, выбраться из лагеря, а все, что должно наступить потом, казалось огромным, расплывчатым, зыбким облаком, сквозь которое он ничего не мог разобрать. Левинский мог. Но он мыслил, как член партии. Партия вновь примет его в свое лоно, он вновь станет ее частью, и этого ему было достаточно. «Что же это могло бы быть? — думал 509-й. — Что же это такое, что еще зовет куда-то, если не считать примитивной жажды жизни? Месть? Но этого было бы слишком мало. Месть — это лишь часть той черной полосы жизни, которая должна остаться позади, а что дальше?» На лицо упало несколько теплых капель — словно слезы, взявшиеся ниоткуда. У кого они еще остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль — мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, — изредка напоминала о том, что еще оставалось нечто, что можно было потерять. Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.

Глухие раскаты грома почти не смолкали, молнии вспыхивали все чаще, и в этой пляске света, поглотившего все тени, был отчетливо виден холм напротив — далекий домик с садом. «Бухер... — подумал 509-й. — Бухер еще не все потерял. Он молод, у него есть Рут. Которая выйдет отсюда вместе с ним. Но надолго ли это все? Хотя — кто сегодня думает об этом? Кому придет в голову требовать гарантий? Да и кто их может дать?!»

509-й откинулся назад. «Что за вздор лезет мне в голову? — думал он. — Это Бергер заразил меня. Мы просто устали». Он дышал медленно, и сквозь вонь барака ему чудился запах весны и цветения. Весна каждый раз возвращалась, каждый год, с ласточками и цветами, ей не было никакого дела ни до войны, ни до смерти, ни до печали, ни до чьих-то надежд. Она возвращалась. Она и сейчас была здесь. И этого достаточно.

Он притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь; в разбитые окна падал призрачный свет, и барак казался кораблем, бесшумно скользящим по волнам подземной реки, кораблем с мертвецами, которые еще дышали по воле какой-то темной магии, а то и вовсе не желали признавать себя погибшими.

Глава девятнадцатая

— Бруно, — спокойно произнесла Сельма Нойбауер. — Не будь клоуном. Подумай, пока не начали думать другие. Это наш последний шанс. Продай все, что только можно продать. Земельные участки, сад, этот дом — все! В убыток или не в убыток — неважно!

— А деньги? Что делать с деньгами? — Нойбауер досадливо покачал головой. — Если бы все было так, как ты думаешь, чего бы они тогда стоили, твои деньги? Ты забыла инфляцию после первой мировой? Миллиард не стоил и одной марки! Ценности — вот что всегда было единственной гарантией!

— Да, ценности! Но только те, которые можно положить в карман.

Сельма Нойбауер поднялась и подошла к шкафу. Открыв его, она отложила в сторону несколько стопок белья, достала шкатулку и подняла крышку. В шкатулке лежали золотые партсигары, пудреницы, пара сережек с бриллиантами, две рубиновые броши и несколько колец.

— Вот, — сказала она. — Я купила все это в последние годы тайком от тебя. На сэкономленные и на свои собственные деньги. Для этого я продала свои акции. Они сегодня никому не нужны. От фабрик остались одни развалины. А вот это никогда не потеряет своей ценности. Это можно взять с собой. Вот что нам сейчас нужно и больше ничего!

— «Взять с собой! Взять с собой!» Ты рассуждаешь так, как будто мы какие-то преступники и должны бежать!

Сельма протерла один из портсигаров рукавом платья и принялась складывать вещи обратно в шкатулку.

— С нами может произойти то же, что произошло с другими, когда вы взяли власть, так или нет?

Нойбауер вскочил с места.

— Тебя послушать, — произнес он зло и в то же время беспомощно, — так остается только повеситься. У других жены понимают своих мужей, служат им утешением, когда они возвращаются со службы домой, отвлекают их от мрачных мыслей, а ты! Целый день! Да еще и ночью! Даже ночью нет покоя! У тебя только одно на уме: продавать и ныть!

Сельма не слушала его. Она поставила шкатулку на место и снова прикрыла ее бельем.

— Бриллианты. Хорошие бриллианты чистой воды. Неоправленные. Просто отборные камни. Два, три карата, до шести или семи — какие только можно достать. Вот это было бы самое верное. Лучше, чем все твои Бланки и сады, и участки, и дома. Твой адвокат тебя надул. Я уверена: он сорвал двойной процент. Бриллианты можно спрятать. Их можно зашить в платье или пиджак. А можно даже проглотить. В отличие от участков.

Нойбауер не сводил с нее глаз.

— Как ты заговорила!.. Вчера ты еще умирала от страха перед бомбами, а сегодня уже рассуждаешь, как еврей, который за деньги горло перережет кому угодно.

Она смерила его презрительным взглядом, всего, от сапог и галифе до нагана и маленьких усиков над верхней губой.

— Евреи никому не перерезают горло. Евреи заботятся о своих семьях. Лучше, чем некоторые германские сверхчеловеки. Евреи знают, что нужно делать в смутные времена.

— Вот как? А что же они так оплошали? Да если бы они это знали, они бы не остались здесь и мы бы не загнали их в лагеря.

— Они не думали, что вы сделаете с ними то, что вы сделали. — Сельма смочила виски одеколоном. — И не забывай, что в 31-м году все выплаты в банках были прекращены. В связи с кризисом Дармштадтского и Национального банков. Поэтому многие и не могли уехать. И вы их загнали в лагеря. Прекрасно. А теперь ты сам точно так же хочешь остаться. Чтобы они загнали в лагерь тебя.

Нойбауер испуганно оглянулся.

— Тихо! Черт побери!.. Где горничная? Если кто-нибудь услышит твои разговоры, — мы пропали! Народный суд[15] не пощадит никого! Достаточно обыкновенного доноса.

Горничную я отпустила в город. А почему ты думаешь, что с вами не сделают то же самое, что вы сделали с другими?

— Кто? Евреи? — Нойбауер рассмеялся. Он вспомнил Бланка и представил себе, как тот пытает Вебера. — Да они будут рады, что их наконец оставили в покое.

— Не евреи. Американцы и англичане.

Нойбауер опять рассмеялся.

— Американцы и англичане? Этих тем более нечего бояться! Их это вообще не волнует! До таких внутриполитических вопросов, как наш лагерь, им нет никакого дела. Их интересует только внешнеполитическая, чисто военная сторона дела. Понимаешь ты это или нет?