Искра зла — страница 6 из 55

Самый опасный зверь в лесу не медведь. Косолапый ленив и трусоват. Росомаха смертельна в гневе, но легко пугается любого существа выше ее. Волки вообще не нападают первыми, если, конечно, совсем не оголодали, предпочитая подъедать ослабленных или раненых соседей по лесу. На пару недель в году и свидания с оленями лучше отложить — во время гона самцы не видят преград. У барсуков весьма длинные когти на передних лапах… Конечно, и сотня белок может доставить пару мешков неприятностей, но это уже совсем невероятно.

Бывает, в лес уходят собаки. От голода, потеряв хозяина или увязавшись за волчицей во время течки. Бывает, собаки остаются в лесу жить. Вот тогда они становятся проклятием. Они много умнее и предприимчивее волков. Хитрее лис. Они не боятся охотников и легко уходят из ловушек, а охотясь, не ограничиваются самыми слабыми. В голодные времена могут отобрать добычу у волков или медведя. Или забежать в ближайшее человеческое селение, к помойной яме. И никого это там не удивит и не напугает.

Но не в самом сердце леса. Передо мной стояла большая дикая собака. Свежая кровь капала с клыков с мизинец длиной, и я боялся шелохнуться.

Сука смотрела прямо в глаза. Стрела лежала на тетиве. Стоило расслабить кисть, и стрела отправилась бы в цель. И лишь осознание того, что едва заостренный прутик не убьет здоровенного волкодава, удерживало от опрометчивого выстрела. Два охотника над телом добычи…

Я чувствовал напряжение мышц этой твари. Я знал, что она готова атаковать. И еще она сомневалась: все-таки в руках у меня было оружие, уж ей-то не знать силу лука!

— Это твой козел, — сжав бешено бьющееся сердце в кулак, изо всех сил стараясь дышать ровно, выговорил я. — Твоя добыча. Я уступаю.

Мне показалось — она поняла. Очень хотелось, чтоб поняла. Опасаясь повернуться ко мне боком, сука отступила на пару шагов. Секунду выждав, я тоже, не делая резких движений, спиной вперед, отступил в кусты.

Руки свело. Пальцы побелели, но я боялся ослабить натяжение. Знал: могу и не успеть, если тварь передумает. Так и шел, натыкаясь спиной на деревья, пока не перестал различать блеск ее глаз. А потом слился с лесом.

Никогда до этого у меня не получалось так двигаться в Великом лесу. Я торопился, руки болели, а спина взмокла от страха, но ни единая веточка не хрустнула под ногой. Ни один лист не шелохнулся. Краем глаза я отмечал птиц на ветках, которых мог взять рукой — они меня не видели. Я стал духом леса…

В лагере быстро и беспорядочно накидал в спальник свои вещи и закинул получившийся мешок на клен. Хотелось скулить. Казалось, тварь прямо за спиной и готова к прыжку. Я метался по поляне, вглядываясь в беспорядочные тени кустов, выискивая знакомый блеск глаз. Не находил, злился и тут же покрывался холодным потом от ужаса, когда думал, что увидел ее.

Трудно было забраться на дерево. Руки не хотели выпускать лук со стрелой. Но когда я наконец поднялся и осознал, что собаке до меня не добраться — впал в какой-то ступор. Так и сидел, не слыша и не видя ничего вокруг, пока не наступила ночь.

Утро застало меня живым. Солнце встало, как всегда, на востоке. Небо нашлось на своем месте, а вовсе не упало за ночь. Орали птицы, причитала сорока. Ветер шумел в кронах сосен, и шишки со стуком падали на усыпанную хвоей землю. Все было как всегда, как сотни и тысячи лет в Великом лесу в середине лета. Только я, как сыч, сидел на клене.

Кое-как умылся из фляги. Перекусил остатками припасов. Напился. Свернул и увязал спальник… И вспомнил о твари.

Больше меня ничто на горе не держало. Мог слезть с дерева и убежать вниз, к отцу. Стоило рассказать о собаке, и любой из опытных охотников лесного народа, с полноценным луком, за полчаса освободит гору от вторгнувшегося существа. И мне в глаза никто ничего не скажет… Посочувствуют только…

Еще можно было взять топор наперевес и отправиться искать сучье логово в надежде, что хватит сил и умений с одного удара раскроить череп. Только не был, как ни разглядывай, маленький топорик оружием, да и в своем искусстве обращаться с ним я сильно сомневался.

Или можно забраться повыше на старый клен, на самую верхушку, расправить руки и полететь. От стыда подальше. В надежде, что смерть будет быстрой или земля мягкой…

И когда тварь пришла на мою поляну, разлегшись на том месте, где лежал спальник, я полез вверх.

Оказалось, что именно мой клен — самое высокое дерево на горе. Вид оттуда был просто захватывающий. До самого голубого горизонта во все стороны простирался Великий лес. Кое-где между деревьями блестели речки, далеко-далеко на юге наливалась чернотой грозовая туча. Под горой размытой кляксой колыхались остатки дыма костра моего отца…

А вот прыгать с макушки было бы бессмысленно. Ветви на десяток саженей вокруг основного ствола закрывали землю. Так далеко я б не сиганул, а, словно белка, скакать по ветвям не входило в мои планы.

Решив еще раз поразмыслить о топорике, полез вниз. И, почти уже добравшись до временного пристанища на широкой развилке, чуть не свалился — что-то пребольно укусило прямо в ладошку. Кое-как удержавшись, обнаружил удивительно глубокую и неожиданно ровную ранку. И торчащее из корявой коры острие стального трехгранного наконечника стрелы.

Если бы не знал, что Спящие не услышат, я бы помолился. Настоящий боевой пробой, пусть и кованный орейскими мастерами, а не лесным народом — о таком чуде я не мог даже мечтать.

Я рычал и, ломая ногти, царапал неожиданно крепкую кору. Прихватывал кончик зубами и пытался расшатать. Исцарапал все руки и проколол губу.

Пока не вспомнил о топоре. Через пару минут маленькое хищное лезвие лежало у меня на ладони. И не было более желанного подарка Судьбы.

Подражая дяде Стрибо, я подвязывал волосы тонюсеньким кожаным ремешком. Тогда он мне очень пригодился. Осторожно расщепив древко своей полустрелы, вставил туда пробой и крепко примотал смоченной прежде полоской. Летним днем кожа сохнет быстро…

Собака, вальяжно развалившись на траве у потухшего костра, нагло спала. Я мог бы, пройдя по толстой ветке, встать прямо над ней и всадить даже свою недоделанную стрелу прямо ей в сердце. Но вместо этого полез на верхотуру убиваться…

Где-то на горе ждали мамку щенки. Только тогда, на дереве сидючи, я разглядел набухшие молоком соски у пришлой твари. Я представлял для собачат опасность, а значит, их мать не оставила бы меня в покое.

Кожа высохла раньше, чем сука проснулась. Я вновь надел на свой лук тетиву, наложил стрелу с окровавленным жалом и спрыгнул на землю. Теперь я совершенно не боялся пришлое животное.

Собака сразу проснулась и вскочила. Шерсть на загривке вздыбилась. Страшные клыки блестели на солнце. Я чувствовал — она готова напасть…

Но не нападала. Понимала — что-то изменилось. Почему-то я ее больше не боялся.

Псина не могла позволить мне уйти. А я не мог позволить ей остаться.

Мне было уже жаль ее до слез, и, если бы отступила, не стал бы убивать. И в карих глазах стоящего напротив существа я не видел ненависти. Встретившись в другое время в другом месте, мы вполне могли бы стать друзьями… Она все-таки прыгнула. Руна на рукояти лука вспыхнула, кольнув ладонь. Я отпустил тетиву, и стрела, получившая свободу, свистнув от восторга, отправилась в короткий полет.

Трехгранник ковали, чтобы доспехи навесом пробивать. Боевая у меня вышла стрела. Для войны, не для охоты. Пробой вошел точно в глаз и вышел из затылка. И сила моего легконогого друга — ветра — была столь велика, что дохлая псина кувыркнулась через голову.

— Жаль, — прохрипел я и отправился к роднику. Пить хотелось неимоверно.

С горы спустился только к вечеру. Из мешка попискивала пара пушистых щенят. В кулаке — лук и обломок стрелы с заветным наконечником. А в поясной сумке, на самом дне хранился тщательно завернутый в лоскут клык самого опасного зверя.

Мне было, что рассказать старейшинам.

4

Когда поймал себя на мысли, что проще свернуть курице голову, чем заставить старушку нестись, понял — на сегодня хватит.

— Прости, уважаемая, — развел руками я. — Птице твоей жить осталось одно лето. Корми, заботу ей дай. В Небесных пастбищах нелегко птицам… Пусть передохнет старушка…

Хозяйка злополучной курицы, аккуратненькая женщинка в снежно-белом переднике и с крепкими руками со следами мучной пыли, страдальчески улыбнулась и торопливо — как-то стеснительно — сунув мне в руки теплый еще сдобный калач, подхватила пожилую виновницу торжества. А я немедленно запихал хлеб в рот. С утра поесть больше так и не получилось.

— Бу-бу бу-бу, — попробовал говорить с набитым ртом. Какой-то добрый человек сунул крынку с молоком. И никто из обступивших меня людей не засмеялся. Я пожал плечами и, прожевав, повторил:

— Завтра приду. Утром.

Передние поклонились и тут же повернулись ко мне спинами. Через минуту торговая площадь уже жила свой жизнью, меня не касающейся и на меня внимания не обращающей.

Сидел на теплых деревянных ступенях чьей-то лавки, жевал вкуснейшую сдобу, запивал сладким молоком. Смотрел, как приказчики закрывают торговлю, как гильдейский мастер беззлобно ругается с дородным купцом, как мальчишки с большущими пушистыми березовыми вениками приводят площадь в порядок.

День заканчивался. Солнце лишь верхним краешком, словно лысиной, торчало из-за городской стены. Я смотрел по сторонам, привыкая к ограниченному со всех сторон пространству. И завидовал ветру, что играл с плащами стражей на стенах. Хотелось улететь.

В моем лесу из почек начинали проклевываться детеныши листьев, а здесь, на раскрашенных в яркие цвета стенах домов, сложенных из убитых деревьев, ложилась пыль. В лесу открывались муравейники, и у ручьев запевали первые лягушки. Скворец выговаривал скворчихе на подслушанном где-то на сказочном юге, неведомом языке. Облезлые, не вылинявшие белые зайцы водили хороводы на покрытых подснежниками и медуницею пригорках. А в Ростоке весенняя грязь сменилась летней пылью. Горожане сменили верхнюю одежду, и хозяйки выставили горшки с растениями на улицу. И все осталось по-прежнему.