т пропеченной ржаной корочки исходит из заляпанной грязью холщовой сумки.
– Давай сейчас, по щепотке… – умоляюще предлагает Дирк. Кажется, он готов броситься на Отто.
– Нельзя, они смотрят, – не соглашается Отто. – Они сегодня с утра озверевшие…
Хлеб не выходит у него из головы. Надо что-то придумать, потому что они все ближе и ближе продвигаются к куче. А потом Отто обязан будет пойти к траншее, где спрятались унтеры, и сдать документы вахмистра. И сумку.
Они решают есть хлеб на ходу. Дирк должен тянуть вахмистра изо всех сил двумя руками, а Отто в это время одной рукой попытается отламывать кусочки хлеба прямо из сумки. В первый раз получается. Сначала Отто передает порцию Дирку, и тот судорожно отправляет ее себе в рот. Затем Отто выковыривает кусочек мякиша для себя. Он мягкий от влаги и сырости. Вахмистра и его сумку хорошенько промочило дождем. Это хорошо. Не надо будет ломать зубы о черствый кусок. Отто кажется, что это самая вкусная еда, которую он когда-либо ел. Он ощущает, как внутри него будто проросло что-то, проклюнулось маленьким зубчиком. Всего лишь эмоция. Маленькая, бесполезная, жадно впитавшая ржаные крохи. Проросший зубчик надежды…
Вторая попытка поживиться хлебной щепоткой терпит крах. Дирк не выдерживает двойной нагрузки и выпускает тело из дрожащих рук. Случившееся не ускользает от надзирателя. Траншеи уже метрах в ста пятидесяти, и голос Клауса хорошо слышен.
– Что вы там возитесь?! – Ор унтерфельдфебеля, словно рев басовой медной трубы, разносится на всю «нейтралку». – Тащите быстрее!..
Сегодня точно не день фельдфебеля Клауса. Русские вдруг начинают палить. Пулемет, потом треск винтовок и автоматные очереди. Очевидно, что их вывел из равновесия крик фельдфебеля. Арестанты мгновенно падают в грязь и судорожно пытаются найти хоть какое-нибудь укрытие. Большинство прячется за те самые трупы, которые тащит. Мертвые снова спасают живых. Отто и Дирку сегодня повезло – возле них обнаружилась неглубокая воронка. Они сползают туда, укрываясь от пуль, а главное – от взглядов надсмотрщиков. В крайней степени суматохи и одновременно сосредоточенности они отламывают куски хлеба и один за другим набивают ими свои рты, не обращая никакого внимания на свист пуль над головами. Стрельба в любой момент может кончиться, и надо спешить.
Между тем русские берутся за их позиции всерьез. Пулеметные очереди сменяют залпы легких орудий. Методично, выстрел за выстрелом, они посылают снаряды в траншеи. Нейтральная полоса их не интересует, они бьют по окопам и блиндажам. Тем самым, которые строила четвертая арестантская рота целых три ночи.
Хлеб заканчивается, а стрельба разгорается.
Их позиции начинают огрызаться. Неважно, что все простреливаемое пространство усеяно жмущимися к земле штрафниками. Чего жалеть этих недостойных? Они свою судьбу уже выбрали.
Дирк и Отто смакуют ощущение минутной сытости, растягивая его насколько возможно. Они почти довольны. Вот это удача, съесть целый кирпич хлеба да еще полежать после еды.
– Чтобы жирок завязался, – зло смеется Дирк. А потом добавляет: – А Клаус здорово облажался… Это ведь из-за него русские завелись…
– Да… – соглашается Отто. – Сегодня явно не его день…
Оба смеются. Обычно, когда арестанты занимались «уборкой», русские огонь не открывали. Унтеры говорили, что у них мало патронов и они, мол, экономят. Хотя Отто считал, что таковы были негласные законы войны. У них тоже погибают солдаты и их тоже надо хоронить… Пока шла «уборка», боевая жизнь с обеих сторон словно бы замирала. Солдаты обеих воюющих армий давали себе передышку. Сегодня Клаус со своим надзором явно переборщил. Когда Людвигсдорф пристрелил раненого, вопросов не возникло. Все, с обеих сторон, прекрасно понимали, в чем дело. А тут торчать из окопа и орать, непонятно что… Да, фельдфебель теперь, наверное, здорово получает на орехи от пехотинцев.
Впрочем, и Отто, и Дирк отлично понимали, что именно им, тем, кто останется в живых в этот день, в итоге достанется больше всех. Они будут крайними. Но и Отто, и Дирк уже разучились думать о чем-либо наперед. Когда каждую минуту идет речь о твоем выживании, когда ты постоянно на грани между жизнью и смертью – как на этой чертовой нейтральной полосе между ними и русскими, то время течет для тебя по-другому. День – это целая жизнь, а вечер – это что-то из следующей жизни. Не загадывай далеко вперед – первый закон полевого подразделения. А «далеко» в арестантской роте – это следующие десять минут. Отто и его товарищ по несчастью Дирк этот закон усвоили крепко, как никакой другой, и слепо ему следовали.
Под бомбежкой, на «нейтралке», заполненной дымом стрельбы и смрадной вонью разлагающихся трупов, номера четырнадцатый и семнадцатый, с набитыми хлебом желудками, наслаждались вынужденным бездельем.
Ум человека нацелен в будущее, а сердце – в прошлое… Где это он вычитал? Черт его знает. Отто разучился работать мозгами. Он жил инстинктами, ощущениями, и все его существо нацелено было лишь на одно – выжить сейчас и постараться прожить следующую минуту. О каком будущем тогда может идти речь? Значит, и с умственной деятельностью можно пока попрощаться. А может, навеки. Зато сердце… Прошлое подстерегало Отто везде. Оно таилось за каждым мигом передышки, за каждой секундой отдыха. Оно наваливалось властно, наплывало целыми картинами. Проносясь в истонченной оболочке, именуемой арестантом 4-й роты особого полевого подразделения Отто Хагеном, или же проще и лаконичнее – номером четырнадцатым, картины захватывали все его существо, царили в нем настолько полновластно, что он словно и переставал существовать «здесь и сейчас», в своем пронумерованном существовании.
Собственно, ради этих мигов Отто и продолжал жить. Иначе он давно бы уже повторил путь бедолаги Крегера. Точно альпинист – от выступа к выступу, Отто карабкался над бездонной пропастью небытия от воспоминания к воспоминанию. Цеплялся стертыми в кровь пальцами памяти за эти миги, ползя от одного к другому. Прежде всего Хельга…
Он перебрал по секунде каждое их свидание. По слову, по взгляду, по каждому движению, по каждому касанию. По каждой паузе молчания. С дотошностью музыканта Отто старался достичь верной длительности возникавшего между ними молчания. Сейчас, в лагере, он вдруг почувствовал, что в этом молчании скрывалась главная тайна. Тайна, окунувшая их в итоге в тот поток поцелуев на опушке пролеска, когда на ней было легкое крепдешиновое платье, а потом его не стало, а осталась только она – невыразимо прекрасная, пронзаемая его дрожью, жадно пившая его дрожь… А потом – напоенная, замершая, обвивающая его руками – нежными и теплыми, как луч весеннего солнца на ее груди, упругой, доверчиво-нежно глядящей медовыми каплями сосков в разные стороны…
Он вновь и вновь видел все это. Вернее, видело его послушное сердце. И сейчас, вжавшись в дно неглубокой воронки, посреди нейтральной полосы, под обстрелом, Отто до спазма в груди захотел вспомнить о Хельге. Но сердце сегодня не слушалось его. Память, как пьяный киномеханик, подсунула ему другое кино. Эта лента, серая и безрадостная, была посвящена тому, как он стал номером 14 арестантской роты…
…Его держат в сарае и водят на допрос в участок. Полевая жандармерия расположилась тут же, в одном дворе. Заняли здание какого-то учреждения. Отто, когда его вели к двери участка, видел в углу двора кучу мусора. Видимо, выгребли на улицу изнутри, когда обживались. Среди прочего хлама ему бросился в глаза школьный глобус. Что ж, устроились они, как у себя дома…
– …Глинное, герр унтерштурмфюрер СС. Правильно – ударение на первый слог… Глинное.
– Спасибо, Отто. Вы все больше меня впечатляете. Такой смышленый молодой человек… Я вот в этих чертовых русских названиях до сих пор язык ломаю. А вы даже разбираетесь в званиях СС. Вот Шульцу, моему секретарю, это пока не по зубам. Правда, Шульц?..
Вопрос офицера был явно риторическим, и секретарь, молчаливый рыжий детина в форме кандидата, вытянулся в струнку, изобразив этакий «сидячий фрунт» прямо на стуле, и сопроводил эту позу выражением на своем широкоскулом, мясистом лице крайней готовности слепо исполнить любой приказ начальника. Унтерштурмфюрер чеканил по комнате шаг за шагом своими сверкающими хромовыми сапогами и говорил так, словно пытался выдержать соответствующий стуку каблуков ритм.
– Продолжай, Шульц… Так на чем мы остановились. Ах да… Хаген никак не может выговорить правильно мое новое звание. А вы сразу сообразили, кто перед вами… Похвально, похвально, Отто!
Этот офицер был ненамного старше Отто.
Но от него зависела теперь судьба молодого зенитчика. Еще бы – целый начальник участка полевой жандармерии. К нему аж за восемьдесят километров везли Отто на мотоцикле по ухабам и колдобинам два неразговорчивых жандарма. Дороги этих русских – сущий ад, сплошная непролазная трясина. Жандармы – вахмистр и рядовой – сначала корчили из себя исполнителей буквы закона. Вдвоем они вытаскивали застрявшую машину, а Отто, с заведенными за спину руками в наручниках, преспокойно наблюдал со стороны, как они тужатся и пыхтят, с потными и багровыми от напряжения лицами. Когда мотоцикл, уже раз в пятый, на пол-обода увяз в очередной канаве, вахмистра допекло. Выругавшись, он освободил руки Отто от наручников, и дальше уже стального коня они вызволяли из беспросветной грязи втроем. И на время пути про наручники забыли.
«Господину унтерштурмфюреру не говори, что наручники с тебя снимали…» – свою просьбу вахмистр сопроводил недвусмысленным движением своего «шмайсера». Отто молча кивнул.
Его эта поездка и вся ситуация с неожиданным вызовом в жандармерию скорее развлекала. Лишь бы подальше от передовой. Неужели получится все так, как он задумал? Лицо Хельги предстало перед глазами. Это было лицо с фотокарточки. С недавних пор Отто поймал себя на неприятном открытии: как ни старался, он не мог представить Хельгу вживую. Война постепенно стирала живые образы в его памяти, и единственным спасением оставалась фотография. Черт побери…