Искупить кровью! — страница 18 из 37

– А моя с… оказалась, – вдруг после очередной паузы в рассказе Дирка зло произнес Крегер. Матерное определение он выговорил с особой злостью, как бы смакуя его. – Бросила меня…

Крегер снова выругался и вздохнул, тяжело, надсадно.

– Ха-ха, – загоготал вдруг Лемке. Волоча подошвами своих сапог по деревянному полу, он подошел и, бесцеремонно толкнув Крегера, уселся вместе с ними. Ноги у него были здоровенные, и сапоги соответствующие.

– А ты открытие сделал?.. Они все б… – Он снова захохотал. Как бы сочувствующе, панибратски хлопнул Крегера по плечу. От толчка массивной лапищи у того плечо будто прогнулось, но он терпеливо промолчал.

Отто, стараясь не замечать наглой фиксатой ухмылки Лемке, возразил, обращаясь к Крегеру:

– Зря ты кипятишься. Все, что тебе известно, что она переехала.

Крегер замотал головой и упрямо повторил:

– Я знал, я знал, что этим кончится… Нельзя было им с матерью вдвоем оставаться. Я каждый день, каждую ночь об этом думал. Она не выдержала…

– Известно, не выдержала… – с масленой ухмылочкой подхватил Лемке. – Им всем не терпится ноги раздвинуть. Даже когда она «нет» говорит. Я-то в этом убедился. И не раз…

Лемке гоготал. Он был доволен собой на двести процентов. Отто скрипнул зубами.

– Плюнь ты, Крегер, на эти строчки зачеркнутые, – сдержанно произнес он. – Ты и так натворил достаточно. Дождись от нее письма. Наверняка все прояснится…

– Верно говорит, – отозвался Адам. Откашлявшись, добавил: – Бабы, конечно, они и есть бабы. Да только, если она добрая мать и хозяйка, плохим словом ее никак нельзя назвать.

Лемке ощерился прямо в лицо Отто.

– Одно слово – суки, и нечего тут философию разводить, – самодовольно отрезал Лемке. Он достал откуда-то из кармана сигарету и закурил.

– Люди разные бывают, – прищурившись, медленно и веско сказал Отто. Он понимал, что стычки не избежать, и примеривался для удара. – Если ты человек, то останешься человеком в любой ситуации. А некоторым, обиженным судьбой, суждено пребывать в сучьем обличье… И тут неважно, женского ты пола… или мужского.

Последние слова, с ударением на «ты», Отто произнес, с нескрываемым вызовом глядя прямо Лемке в глаза.

– Смотри ты… У зенитчика голосок прорезался. А я уже думал, ты безголосый у нас. – Тот на долю секунды растерялся, но тут же, следом, выпустил клуб никотинового дыма прямо Отто в лицо. – Я-то думал, что у тебя и девушки нет…

– Есть, – глухо ответил Отто. – Только это не твое собачье дело.

Отто почувствовал, как его сердце гулко перекачивает густую кровь и как она переливается в кулаки, делая их тяжелее.

– О-го-го!.. Смотрите, какие мы злые… – На физиономии Лемке отобразилось нескрываемое удивление и вместе с тем полное удовлетворение: мол, все идет по задуманному, мол, последний-то ход все равно за ним.

– Сам, небось, сопли жуешь, дожидаясь письмишка от своей возлюбленной? – Он обращался напрямую к Отто, продолжая задымлять его никотином. – А, солдатик? А сам, небось, ночей не спишь, представляешь, как она там без тебя веселится?

– Нет… я представляю нечто другое… как моя Хельга идет по улице… как тысячи других таких же, девушек, дочерей, сестер… Одна… Она идет одна и еще… по улицам и подворотням слоняются выродки… они тоже ходят по улицам… там, далеко в тылу, в то время, когда я, и Крегер, и Адам, и тысячи братьев, мужей, отцов… мы пропадаем здесь, в этой чертовой России… Да, мне не спится… От чертовой мысли, что я не могу защитить ее… от такого ублюдка, как ты…

Лемке выбросил правую руку, наотмашь, но Отто ждал удара и, нагнувшись, в прыжке сомкнул руки на его бычьем горле, стараясь упереться большими пальцами в кадык. Лемке захрипел, как раненый медведь, и тяжестью тела стащил их обоих на пол. Они покатились по полу, мертвой хваткой сжимая шеи друг друга. Лемке, навалившись всей массой, подмял Отто и притиснул его шею к полу. Воздуха вдруг не стало, и Отто показалось, что глаза его вылезут сейчас из орбит. Ему бы наверняка пришел конец, не появись в сарае жандармы. Тогда Лемке и пообещал Отто закончить позже. Он успел, тяжело дыша, прошептать: «Еще поквитаемся…», пока его с трудом оттаскивали от Хагена два жандарма.

XII

Тогда, в первый день их появления в арестантской роте, на построении, Лемке валялся в грязи в шаге от Отто. Но у того почему-то не возникло радости по этому поводу. Отто вдруг почувствовал, что на его месте мог лежать он, или Дирк, или любой другой из этой массы людей, лишь отдаленно напоминающей строй. Толпа, такая же серая, безобразно безликая, как месиво под ногами и мглистое небо, по которому несутся оборванные клочья туч.

Отто, как и тогда, в первый день в роте, вдруг остро ощущает, что именно так оно и будет, не сейчас, так через миг, через час… Не сегодня, так через вечность – завтра. Будет обязательно… Разве сейчас, вжавшись в бездонную грязь нейтральной полосы, не лежит он в миллиметре от свистящих железок? Разве не может в каждый следующий миг он превратиться в подобие вахмистра, валяющегося тут же, рядом? Труп вахмистра то и дело вздрагивает. Это значит, огонь достаточно плотный и в него время от времени попадают пули. Да, вахмистр ведет себя, как живой. Уже сутки, судя по запаху, как его убило, а по-прежнему в строю: шевелится, защищает их, закрывая от пальбы русских… Отто давно уже заметил, что на войне смерть ведет себя не так, как на гражданке. Там все просто: койка, морг, похороны, могила. Здесь она… протяженнее, что ли… Растягивает удовольствие, со смаком дробясь на этапы, разделы и подраздельчики…

Стрельба неожиданно стихает. Несколько минут мертвая тишина висит над развороченным, изрытым воронками полем. Потом раздается крик Клауса: «Встать и продолжить исполнение приказа!»

XIII

Сегодня их держали на поле почти до темноты. Русские еще дважды открывали огонь. Надо признать, что они не устраивали охоту за безоружными арестантами, а палили по траншеям. Оружие попавшим в особое подразделение не полагалось, а то, что они собирали на поле, должны были немедленно сдавать унтерам. Но все равно, пока они пережидали обстрел, убило еще двоих штрафников, и одного, Гельмута из первого отделения, ранило в руку. Фельдфебель потом добавил время, посчитав все простои до минуты, на закапывание трупов. Пятерых, за день «выбывших», номеров закопали тут же, возле братской могилы пехотинцев. Свалили одного на другого и забросали землей. Сверху лежал как раз тот, из первого отделения, которому оторвало ноги и которого подстрелил лейтенант. Пуля вошла ему прямо за левым ухом, так что аккуратную дырочку, прикрытую ушной раковиной, даже не сразу было видно. Но на выходе пуля натворила дел, вывернув часть лицевой кости от виска до носа вместе с правым глазом, превратив лицо несчастного в жуткое месиво. Отто почему-то врезался в память его номер, выцветшая нашивка на лацкане кителя. № 3… Не зря Людвигсдорф взял снайперскую винтовку у фельдфебеля. Клаус ухаживал за своим «маузером», как за любимой женщиной. Была у него и оптика, но он надевал ее на винтовку редко, держал в тщательно завернутой фланелевой тряпке. Арестанты не раз вынуждены были наблюдать, как он заботливо чистит и протирает свой «маузер». Для того чтобы потом использовать ее по назначению: убить кого-то из них, арестантов без имени, без фамилии, с одним лишь порядковым номером и правом умереть в любой момент.

XIV

Из-за низкой, непроглядно-серой пелены туч казалось, что смеркается рано. Конвойные торопили колонну. В сумерках легче нырнуть из строя в темнеющие вдоль проселочной дороги кусты. Покидать строй и отходить в сторону даже на шаг было запрещено под страхом смерти.

Но некоторые, самые отчаянные, вернее, доведенные до отчаяния изнурительным трудом и хроническим недоеданием, пытались бежать. Конечно, это можно было расценивать как заведомое самоубийство. Куда они могли деться, обессиленные, изможденные, пронумерованные?..

Когда колонна добрела до лагеря, почти совсем стемнело. Уже нельзя было различить, где кончается граница обтянутого колючей проволокой забора и начинается кромка крон деревьев ближнего перелеска. Сторона периметра лагеря, формы почти правильного прямоугольника, помимо обтянутого колючей проволокой забора еще была снабжена растянутыми мотками «колючек». Здесь же, между установленными в каждом углу прямоугольника вышками, с автоматчиками в карауле, были проложены тропинки для овчарок, которые осуществляли патрулирование по всему периметру. Прожекторы были установлены на двух вышках, противостоящих по диагонали – той, что примыкала к воротам (оттуда же торчал и дырявый, точно ноздреватый сыр, ствол пулемета «МГ») и ближней к перелеску. Слепящие круглые столбы света прожекторов обшаривали местность вокруг лагеря. Наткнувшись на черно-серую движущуюся массу, столб света, точно хищная лапа, выхватил ее из темноты и уже не отпускал, пока колонна, под неистовый лай собак, не прошла через ворота внутрь периметра.

XV

Лагерь встречает колонну странной тишиной.

Ее не перебивают ни лай собак, ни крики надсмотрщиков. Они то и дело сопровождаются ударами прикладов, которые достаются тем, кто идет в шеренгах с обоих краев. Наконец Отто понимает причину этой пугающей тишины. Лагерь пуст. Они одни здесь, другие роты еще не вернулись со своих «дневных заданий».

Унтер, командир первого отделения, проводит построение и перекличку. Все ждут, что вот-вот начнут выдавать ужин – горячую похлебку, пахнущую тухлым мясом, и черствый кусок хлеба. Отто уже представляет, как он макает хлеб в похлебку и медленно вытягивает ртом пропитавшую мякиш жидкость. Так вкус пойла делается не настолько омерзительным, и сам процесс «ужина» растягивается на больший срок.

Но унтер не торопится произносить команду «Вольно». Ожидание делается невыносимым. Он точно ждет чего-то. Смотрит на часы и все время оглядывается на палатку офицеров. Вообще-то, странно и то, что сегодня командует он. Обычно построение проводит или фельдфебель, или сам лейтенант. Но командира роты нигде не видно. И Клауса тоже. Разрешил хотя бы принять вольное положение. Но все по-прежнему вынуждены тянуться в струнку и ждать.