ковым) и подающим надежды для поступления в институт, а всего лишь букашкой, никчемнейшим муравьем, которого при первой же прихоти, в любую минуту могут прихлопнуть.
Немцы объявили привал, и он пополз сразу. Потом будет поздно. Чуткие фашистские уши засекут шорох его ползущего тела. Нужно было делать это сейчас – пока колонна устраивалась, раненые со стонами усаживались и ложились на землю, пока немцы на своем «гыр-гыр-гыр» переговаривались друг с дружкой, принимаясь пить из своих фляжек, переводя дух и немного теряя бдительность. Он отполз, насколько позволил ему животный, всего его переполнивший страх, и замер, еле-еле выдержав, чтобы не вскочить и не побежать сломя голову прочь по полю. Сколько раз уже он был свидетелем таких безумных побегов, которые заканчивались одним – прицельными очередями из «шмайсеров» с нескольких точек.
Сейчас его хватятся и прихлопнут. Прихлопнут. Это слово снова и снова набухало и лопалось в мозгу, словно хлопушка. Прошлогодний ковыль шумел на ветру сухо и обреченно. Как море, которого он никогда не видел. И не увидит. Теперь уже никогда. Сейчас его найдут, прямо здесь, в этой сухой траве. Солнце палит прямо ему в затылок, и, кажется, будто уперся в затылок нарезной раскаленный ствол.
Не спрятаться, не спрятаться. Это не ветер, это их шаги. Кованые сапоги сминают и топчут созревшие стебли, и зерна сыплются с дробным, нарастающим, нескончаемым шумом, и шум этот давит на уши, и он, липкий от холодного пота, вдруг понимает, что это шумит кровь в голове, толкаемая тяжелыми, гулкими ударами сердца.
Прихлопнут… Это слово, жуткое своей обыденностью, пробуравило мозг навылет, и он вжался в землю еще сильнее. Страх прорастал в нем. Мучная горячая пыль забила ноздри. Но ему было все равно. Он готов был рыть и вгрызаться в эту истощенную солнцем землю, чтобы стать с ней единым целым. Да, кучей гниющего мяса, которое растащат на корм зеленые мухи и навозные жуки!.. Да-да, именно так и будет, когда немцы его шлепнут. Как того старшину сегодня утром. Он еле шел, волочил свою простреленную ногу, страшную, с побуревшей от крови обмоткой, которую сделал ему на коротком привале Силантьев. А Силантьев, неунывающий и пронырливый, всех подбадривал. Даже с фрицем конвойным нашел общий язык. Выпалит какое-нибудь Commen zih bitte, froilen или что-нибудь из школьной программы и выпучит свои глазищи, которые и так навыкате. А немец, русоволосый здоровяк, хохочет, да так весело и добродушно и кричит что-то своему товарищу, который на десять шагов впереди, и они начинают переговариваться, «гыр-гыр» на своем фашистском. Здоровяка зовут Гельмут, и он говорит другому, что, мол, русская свинья пытается хрюкать по-немецки. Это Силантьев переводит. Он довольно подмигивает и тут же заговорщицки шепчет, что конвойные – олухи и что им при первой же возможности надо драпать. «Не дрейфь, Гришака, со мной не пропадешь, – толкает его в бок Силантьев. – Это ерунда… Я вот один раз был у бабы, а тут мужик ее заявился…
Со второго этажа, через окно пришлось драпать». Но досмеяться Силантьев не успел, потому что немец ему двинул прикладом в челюсть. Тот прямо в пыль повалился и с кровью выплюнул в убитую дорогу два зуба, а здоровяк стоит над ним и все приговаривает: «Русиш швайн, не болтать, идти – молчать». И весело так, добродушно это все говорит.
А вчера нога стала вонять, даже за несколько шагов от старшины чувствовалось, и он начал говорить вслух сам с собой и часто останавливаться. Силантьев и он по очереди брали старшину на буксир. Старшина был тяжелый и что-то все время бормотал себе под нос, и речь его звучала Андрею прямо в ухо, как назойливая муха. Он совсем обессилел, когда тащил его, перекинув руку через плечо, и все не мог дождаться, когда наконец немцы объявят передышку. И вот они объявили, и Аникин чуть не уронил раненого. Силантьев, молодчина, успел подхватить старшину и пытался помочь усадить его. А немец, тот самый Гельмут, подошел и выстрелил сзади старшине в затылок одиночным из своего «шмайсера». Пуля вошла в затылок аккуратной дырочкой, а на выходе вывернула часть лобной кости и переносицу. Этой зияющей дырой старшина и уткнулся в густую перину из пыли. Андрей и Силантьев, оглушенные выстрелом, даже не попытались поймать падающее тело одеревеневшими от ужаса, забрызганными кровью убитого руками.
– Zer gut! – добродушнейше произнес немец, махнув стволом своего автомата в сторону убитого, словно бы какой-нибудь токарь, только-только закончивший работу над сложной деталью. Потом он, заткнув нос пальцами, замотал головой и поморщился. Силантьев взялся было за труп – оттащить убитого старшину дальше за обочину, но получил сапогом пинок по лопатке. Немец с деланой суровостью погрозил пальцем и что-то весело крикнул своему напарнику-конвоиру. Так они и просидели с Силантьевым скоротечные минуты привала бок о бок с трупом старшины. Мухи тут же облепили дырку в затылке убитого и разбухшую ногу, от которой распространялся тяжелый смрад сладковатой мертвечины.
Шум голосов конвоиров и топот десятков ног затих. Но он еще долго лежал без движения, боясь пошевелиться и не веря, что ему удалось вырваться из потока обреченных. Наверное, он потерял сознание или забылся полусном-полубредом. Когда Аникин решил, что можно двигаться, уже начало смеркаться. Он побрел по полю наобум, стараясь держаться направления, обратного тому, которым их гнали от линии фронта. Нарвав в жменю колосьев, он перетирал их в ладонях и высыпал в рот, механически жуя упругие зерна, доводя их до безвкусной массы, которая создавала иллюзию насыщения. В ржаном поле он просидел всю ночь – пытался заснуть, но ему начинал сниться старшина: облепленный мухами, с зияющей кровавой дыркой вместо лица, он беспрестанно говорил Андрею: «Зер гут, зер гут…», а Андрей во сне никак не мог понять, как старшина может говорить, если у него нет рта, и от этого невыносимо хотелось кричать. Он очнулся в холодном поту от собственного крика, не зная, кричал ли он на самом деле. Андрей решил бороться с дремотой, боясь, что опять закричит во сне и немцы его услышат…
Разбудили Аникина шум моторов и перекрикивания на немецком. Оказалось, что он проспал как убитый почти до полудня, всего в нескольких метрах от дороги. Солнце палило нещадно и хотелось пить. Аникин вновь принялся жевать зерна, но от жажды они не спасали. Дождавшись затишья на дороге, он отполз в глубь ржи и пролежал там весь день.
Когда уже совсем стемнело, он нашел на звездном небе Полярную звезду и, взяв от нее правее, пошел, как ему казалось, на северо-восток. Туда, откуда их гнали немцы. Скоро поле закончилось, и он шел перелеском, держась проселочной дороги, крадучись, прислушиваясь к неясным звукам и шорохам. В каждом из них ему мерещились немцы. Горячее тепло поднималось от прожаренной за день почвы, и ночная мгла не приносила прохлады и облегчения.
Андрею показалось, что шел он очень-очень долго, пока не услышал вдали лай собак. В непроглядной темени блеснули огоньки. Инстинкт самосохранения подсказывал ему, что к жилью лучше не соваться. Но голод толкал его вперед, прямо на эти огни. Ему так хотелось есть, что резкие спазмы в желудке заставляли его останавливаться и пережидать, скрючившись, пока тянущая боль утихнет.
Почти вплотную к крайней хате подступали осиновые заросли. Андрей попытался лезть напрямик, но только оборвал гимнастерку. Тогда он упал на четвереньки и пополз прямо по грязи, через густые сплетения скользких осиновых ветвей.
Наконец он подобрался к самому краю зарослей. Неказистый деревянный плетень, с нацепленными на колья горшками, упирался прямо в осиновые заросли. Задняя часть двора, стена хаты без окон, и толком не разобрать, есть кто-нибудь внутри или нет. Андрей прислушался. Собака лаяла где-то на другом конце. А во дворе тихо. Из трубы вился дым. И тут Андрей учуял другое. Запах. Он жадно втягивался ноздрями. Аникин распознал его. Не запах… вернее, дух. Картошка с топленым молоком. И какая-то выпечка из теста. Видать, ее только-только извлекли из печи. Андрею показалось, что желудок и кишки в животе перекрутились жгутом. Крепиться не было сил.
Аникин с трудом перетащил свое обессилевшее тело через забор и прокрался к самой стене хаты. Глиняная, выбеленная известкой, стена отчетливо просматривалась в густившейся темноте. Она отдавала прохладой, пахла свежестью и домом. Андрей не утерпел: сковырнул кусок известки и, сунув в рот, принялся жевать ее. Его тут же стошнило. Опираясь о стену рукой, он прошел по периметру хаты. С боков и спереди вокруг хаты чернели деревянные постройки. Собака, звеня цепью, заливалась где-то у ворот.
Андрей подкрался к окну. В неосвещенной глубине хаты мелькали какие-то тени. Скорее всего, их отбрасывал свет керосиновой лампы откуда-то из соседней комнаты. Толком разобрать ничего нельзя было. Голод толкал его к двери. «Иди, иди!» – словно что-то настойчиво твердило внутри, заставляя забыть об осторожности. Он постучал и, превратившись в слух, замер в ожидании. Неясные шорохи и шум доносились изнутри. Наверное, стук его был настолько слабым, что его не услышали. Андрей ткнул дверь с большим усилием, и она неожиданно открылась. Дверь в просторных сенях была распахнута настежь. Два немца, сидевшие за столом, уставились на него в упор. В фигурах и лицах их застыли растерянность и испуг. По всему было видно, что появление Андрея застало их врасплох. В глубине горницы, возле печки, застыла с ухватом в руке фигура женщины. Там же, прислоненные к стене, стояли две винтовки возле брошенных прямо на деревянный струганый пол ремней с амуницией. Разглядеть ее можно было с трудом. Две керосиновые лампы хорошо освещали стол, уставленный едой. Но в углах просторной горницы сгущался сумрак. Только глаза хозяйки блестели из печного угла испуганным блеском.
Волна страха захлестнула Андрея. «Бежать, бежать. Еще есть возможность», – всколыхнулось внутри, но ноги словно оказались в свинцовых колодках.