— Мачихин, вот ты мужик грамотный… — начал сосед, но Мачихин буркнул, перебив:
— Какой я грамотный? Церковноприходская только.
— Да нет, грамотный ты. Вот политрук тебя филозофом прозвал. Так скажи, понимаешь ты что из того, что сегодня было?
— А чего тут понимать? Не жалеет народ наша власть, и никогда не жалела. Она пол-России угробит, чтоб себя сохранить. Разве сможем мы отбить деревуху? Нет. Поляжем все. вот и весь сказ…
— Неохота помирать-то… Из такой заварухи вышли живыми… Сейчас бы нам на отдых надоть, хоть на два денечки. Пришли бы в себя, а там и опять повоевать можно.
— На том свете нам отдыхать. Понял?
Они вздохнули тяжело оба и задумались. Молчали долго, пока не искурили… После этого сосед тихо и вроде бы ни к чему сказал равнодушным голосом:
— А я листовочку-то сохранил, — и глянул на Мачихина выжидающим взглядом.
— Ну и что? — так же равнодушно спросил Мачихин.
— Да, ничего… Просто сказал… Жизнь-то одна…
— Одна, — согласился Мачихин.
— Дети у меня…
— Ну и что? У всех дети… Ты что, немцам поверил?
— Так пишут же: обеспечена жизнь и свобода…
— Ну и дурило ты, ежели поверил. Выкинь это из головы, а листовку порви, чтоб она тебе душу не мутила. Понял?
— Так убьют же, гады. Сегодня ночью и убьют нас с тобой. Что же, как бараны и пойдем? — с отчаянием вырвалось у соседа.
— Другие-то пойдут, — повернулся к нему Мачихин.
Тот как бы съежился и начал дрожащими пальцами свертывать вторую цигарку. И только сделав три глубоких затяжки, спросил шепотом:
— Не продашь, Мачихин?
— Сдурел, что ли? Не такой я человек. Но ты порви все же листовочку-то. Порви.
— А пропади она пропадом! — Он вытащил из кармана гимнастерки листовку и стал рвать ее с отчаянием, зло, отрезая себе этим последнюю надежду на жизнь.
Мачихин смотрел, как он рвет листовку, а сам думал: ох, как безропотно и покорно, словно скотина какая, ходит русский мужик на смерть, и почему сие так? Власть он не любит, потому что ничего хорошего она ему не сделала, и сейчас не жалеет людей, воюет безжалостно, к тому же еще и глупо, неумело, а вот ведь не выйдешь из строя, не подашься к фрицам, хоть и обещают они жизнь… Невозможно русскому человеку спасаться одному, оставляя сотоварищей… Вот и листовку порвал лишь потому, что сказал ему Мачихин: "Другие-то пойдут". И выходит, одно их держит совесть, совестно оставлять других в беде, а самому спастись. И сказал Мачихин:
— Разорвал? Есть в тебе, значит, совесть. Есть…
— У нас-то есть… Вот и поляжем все. А комбат вернется к своей бабе, ополовинит бутылку и нас даже не помянет. Обидно. Мы за свою совесть смерть примем, а бессовестные орденов нахватают, чинов, жить будут да еще хвастать, что они войну выиграли.
— Ну, комбат невелика шишка, его запросто могут хлопнуть, а вот генералы… Те, конечно… Как звать-то тебя?
— Степаном.
— Так вот, Степа, ты надежду все же не теряй. Может, и возвернемся сегодня… Ну, а на всю войну не загадаешь, пехота же матушка…
— Знаешь, Мачихин, я уже ни ноги, ни руки не жалею, пусть оторвет, лишь бы живым. До боя думал, лишь бы что не оторвало, а сейчас пусть… Лишь бы живым.
— Это оно так… пробурчал Мачихин.
На том разговор двух пожилых солдат и закончился. Повело их, как и остальных, в дрему. Сперва Степан заснул, а за ним и Мачихин, деревенский филозоф, который перед тем, как заснуть, все же подумал: а правильно ли он сделал, что уговорил Степана листовку порвать…
Уже снимал с плеча Пригожин автомат, чтоб отдать помкомбату, как раздался резкий щелчок взводимого затвора и вышел из темноты Сысоев, а за ним два бойца.
— Нет уж, товарищи командиры! Не дам я вам ротного заарестовать. Раз вы не по уставу воюете, так и я тоже. Мы пойдем, комбат, брать Овсянниково. Пойдем! Но вся кровь наша на вас будет. И мальчонки этого, и наша… Пойдемте, ротный, ну их всех… Может, и возьмем эту деревню распроклятущую… Пошли. А вы отойдите, лейтенант, от греха, да и вы, комбат, не вздумайте игрушку свою вынимать, я диск набил, тут у меня семьдесят два патрона, — угрожающе повел стволом ППШ Сысоев.
Все словно закаменели… Нерешительно топтался на месте помкомбат, молчал и комбат, покусывая губы, чуть, еле заметно усмехался командир второй роты, поглядывая то на Сысоева, то на комбата. Поднялся с земли Карцев и встал рядом с Сысоевым. Неровный, слабый свет из открытой двери землянки еле-еле освещал пятачок, на котором они стояли, выхватывая из темноты то одного, то другого. Помкомбат первым нарушил молчание:
— Вы сдадите оружие, Пригожин? — спросил он и сделал шаг к нему.
— Нет. Сержант прав, мы пойдем брать деревню, лейтенант.
Помкомбат повернулся к комбату и вопросительно глядел на него, не зная, что делать дальше. Комбат долго молчал, потом с нехотью и с раздражением сказал:
— Ладно, пусть идут… Ну, смотри, Пригожин. Возьмешь деревню — все прощу, а нет — лучше не возвращайся.
Пригожин ничего не ответил, круто повернулся, и все они — Сысоев, Карцев и два бойца тяжелыми шагами пошли к своей роте… Немного погодя помкомбат сказал:
— Их же нужно поддержать, товарищ майор.
— Вот ты и поддержишь. С тем взводом, что ходил уже, и пойдешь за ними. Сами в бой не вступайте, но ежели они отходить станут… Понял?
— Нет, товарищ майор.
— Ох, какой непонятливый, — усмехнулся комбат.
— Я действительно не понял.
Не валяй дурака! Присматривать за ними должон, ну и если кто сдаваться пойдет — пресеки. Теперь понял?
— Я пришел сюда с немцами воевать и пойду, чтоб помочь первой роте.
— Помогай, помогай… Ну, а если они на сторону врага перейдут, а ты не пресечешь — отвечать будешь по всей строгости.
— Что вы выдумываете? Вы должны верить людям!
— Я ничего не выдумываю. И верю. Но должон все предвидеть и за все отвечать. А ты должон приказ выполнять и не рассуждать много. Молод еще. и мозгов у тебя для этого мало. Понял? Ежели трусишь, на, выпей для смелости, — протянул он помкомбата флягу.
— Спасибо, я пьяным в бой не хожу.
— И тут перечишь? Ну-ну, давай… А я вот глотну малость, — и комбат отхлебнул из фляги изрядную дозу, неприязненно поглядывая на помкомбата. Выпив, он утер губы рукавом, а потом грубо спросил его: — Чего ждешь? Иди, собирай взвод и выполняй приказ. Повтори.
— Есть выполнять приказ, — тихо сказал помкомбат, приложил руку к каске и пошел вслед за Пригожиным и другими.
Комбат закурил, посмотрел на командира второй роты и вдруг неожиданно предложил:
— Ну, а ты, старшой, выпьешь?
— Спасибо, товарищ майор. Не пью, — холодно ответил тот.
Комбат нахмурился. Неужто и этот, как будто бы кадровый командир, осуждает его? В общем-то плевать ему на всех, поступил он правильно, только вот с этим пацаном нехорошо все же вышло. Но виданное ли дело, чтоб рядовой ухватил руку командира части. Фактически он в порядке самообороны в него стрельнул, хотя сейчас и сам не помнит, случайно нажал крючок или нет. Курок-то был взведен, тут чуть нажал и выстрел. Сейчас ему хотелось думать, что случайно, как показал Пригожин, но если и нет. то в справедливом гневе, потому что не отставал от него этот чумовой… Невольно глянул он на лежащее рядом тело и при свете вспыхнувшей немецкой ракеты увидел открытые, застывшие вроде бы в удивлении, глаза и черную струйку крови из полуоткрытого рта, застывшую у подбородка… Он быстро отвел взгляд и буркнул командиру второй роты:
— Прикажите захоронить… Ну, и насчет похоронки не забудьте…
— Погиб смертью храбрых в боях… и так далее? спросил тот, скривив губы.
— Да! — почти крикнул в сердцах комбат.
В этот момент снова вспыхнули несколько ракет на поле…
— Берегутся немцы. Видать, настороже, — заметил ротный.
Комбат сжал губы и бросил злой взгляд. Он понял, для чего сказал это ротный, и ничего ему не ответил. От отцепил флягу и припал к ней надолго, граммов двести в себя влил, после чего прибавилось в нем уверенности, что поступил он справедливо — пусть все знают, что значит приказ нарушать, все равно придется кровью расплачиваться, ну, а потери?… Они же неизбежны в войне, что значит несколько десятков перед теми сотнями тысяч, которые гибнут за нашу советскую Родину? Да и он сам не сегодня-завтра может быть убит. Черново же немцы вон как обстреливают, а блиндаж его сделан наспех, накаты хлипкие, прямого попадания не выдержат. Надо бы, конечно, приказать второй ряд сделать, да все недосуг в этой кутерьме и суматохе… Да и сейчас, сидя на передовой, он тоже рискует жизнью: немцы за то, что потревожит их ночью рота Пригожина, откроют огонь по черновскому лесу, а тут ни траншей, ни щелей не удосужилась сделать смененная ими часть, прихлопнут запросто, и останется батальон без командира, а что солдат без начальника мясо…
Но уходить с передовой, не узнав, чем закончится наступление, нельзя, иначе этот старшой не только презрительно хмыкнет, но и побежит к роте, сообщит, что комбат с передовой ушел, ну, а тогда, знает он, как будут они наступать — продвинутся для виду сотню метров, постреляют и… назад, дескать, нельзя пройти, больно огонь немцы сильный ведут… Нет, страх смерти можно подавить только еще большим страхом — той же смерти, но еще и с позором… Так и гражданскую воевали, так и эту придется… Он тяжело поднялся и кинул командиру второй роты:
— Пойдем, старшой, к опушке, понаблюдаем, как они там…
Комроты ничего не ответил, только поправил на груди ППШ, и они пошли, обходя трупы, а порой в темноте спотыкаясь и наступая на них невзначай. С поля пока не доносилось никаких шумов боя, стояла тревожная тишина, лишь шипенье гаснущих и падающих осветительных немецких ракет да негромкие хлопки взвивающихся в небо новых… Около оврага в небольшом снежном окопчике сидел одинокий боец и напряженно смотрел на поле.
— Ну, присядем… — хрипло сказал комбат и стал выбирать место. Небось, рад, что не тебя послал со взводом, а этого петушка?
— Мне все равно, — безразлично ответил старший лейтенант.