Искупление — страница 58 из 70

– Зайдемте в ресторан, Олесь, – сказал я Чубинцу, – выпьем пива.

Олесю предложение не понравилось: может, он опасался опоздать на поезд, а может, боялся ресторанных цен.

– Не люблю я эти железнодорожные рестораны, – сказал Чубинец, – лучше в буфете зала ожидания бутерброд с холодной котлетой купить.

– Вы же не едите котлет, Олесь.

Он махнул рукой.

– Ем, уже давно ем. Меня самого, знаете, жизнь так через мясорубку прокрутила, что одной-двумя котлетами ничего не изменишь. Да и нерационально теперь людей в пищу употреблять. У свинины или говядины другого предназначения нет, а человечина для другого используется.

Выглядел Чубинец крайне подавленным и усталым. Сказывалась и бессонная ночь. Мы оба успели несколько раз зевнуть. Первым начал я, вызывая на зевоту соавтора.

– Выпьем пива, иначе заснем не вовремя, – сказал я, – приглашаю вас, Олесь. Пиво здесь, в Казатине, бердичевского пивзавода. Лучше пильзенского, уж поверьте мне, опытному путешественнику и пивопотребителю.

Мы вошли в большой, по-старокупечески пышный ресторан и сели за столик с грязной скатеркой. На скатерке остались красноватые жирные пятна, кисло пахнущие томатом.

– Не люблю железнодорожные рестораны, – сказал Чубинец, покосившись на пятна, – хуже гостиничных.

Очевидно, его мучили неприятные воспоминания со станции Бровки.

– Не волнуйтесь, Олесь, – сказал я, – в борщ иногда плюют невоспитанные люди, но, чтоб плевали в пиво, никогда не слыхал.

Я хорошо заплатил официанту, он поменял скатерть и быстро принес свежее пиво. Закусывали мы, конечно, рыбкой местного производства, довольно вкусной, но слишком пересоленной. Выпив и закусив, Чубинец вдруг заговорил о своей семье:

– В пятьдесят седьмом году приглянулась мне девушка из финотдела, Галина. Поженились. Живем до сих пор. Дочь у меня, Лена, очень красивая, хорошо воспитанная. В пятьдесят седьмом году как раз меня вызвали и объявили, что судимость снята. Легче стало. Ведь с этой цифрой тридцать семь на весь паспортный листок сколько я муки испытал, какие унижения. Когда наш театр гастролировал в Киеве, Минске, Москве (было и такое, в каком-то московском доме культуры играли в пятьдесят втором году), так вот, когда гастролировали в больших городах, где мне проживание запрещено, то меня не поселяли в гостиницах и я должен был ночевать на вокзалах, потому что частник меня б тем более не принял с моей тридцать седьмой. Иногда я с шоферами грузовиков договаривался, чтоб пускали меня в кабину к себе ночевать. А сам шофер шел в гостиницу вместо меня, на оплаченную мной койку.

Мы с Чубинцом выпили еще по кружке и закусили салом. Конечно, это не настоящее местное сало, однако здесь и на вокзале сало довольно вкусное.

– Мне сала нельзя, – сказал Чубинец, – от жирного давление повышается и суставы болят. Ноги у меня в ссылке простужены.

Я посмотрел на часы, у нас оставалось еще минут двадцать, и попросил любезного, хорошо оплаченного официанта быстрее принести порцию яичницы с колбасой по-казатински, как значилось в меню. Яичница по-казатински была густо посыпана перцем, но Чубинцу это понравилось.

– Сейчас жизнь, конечно, лучше стала, – говорил он, жадно, по-голодному жуя, – в прошлом году жена, как работник финотдела, получила квартиру в две комнаты. Кухня неплохая, туалет с ванной. Однако дом возле автопарка и элеватора. День и ночь гудит и скрипит. Пробовали меняться – никто не хочет, а жить там нельзя. Нервы не выдерживают.

– Давайте быстрей, Олесь, – сказал я, – допьем пиво, а то опоздаем.

Выбрал я столик специально у окна, откуда видна была киевская платформа и почтовый вагон нашего поезда, откуда выгружали ящики и тюки. Работа была в разгаре, и по кружке еще вполне можно было употребить. Мы опрокинули бокалы, вытерли с губ пену, и когда одновременно глянули в окно, то оказалось – работа по сортировке почти завершена, почта уложена на тележку и катит по платформе, а поезд наш тоже медленно движется мимо платформы. Мы с Чубинцом вскочили и выбежали... Выбежали – это я, конечно, шучу. Вам приходилось когда-нибудь догонять свой поезд, когда партнер ваш хромой? Если б я сам побежал изо всех сил, на своих достаточно крепких ногах, то, пожалуй, успел бы вскочить в последний вагон. Но в знак солидарности с соавтором я просто оказался рядом с ним на платформе, провожая взглядом последний вагон, который нервно постукивал на стрелках. Я не претендую на новизну ситуации, ситуацию эту часто эксплуатировали в кинокомедиях, тем более что Чубинец стоял с зажатой в руке ресторанной вилкой. Чубинец сразу заволновался, начал трясти палкой и угрожать какими-то жалобами на казатинское железнодорожное начальство. Однако я не потерял хладнокровия.

– Во-первых, Олесь, – сказал я, – оближите с вилки остатки яичницы и выбросите вилку в мусорный ящик, а палку возьмите вместо вилки в правую руку, иначе от волнения вы можете упасть. Во-вторых, благодарите железнодорожных воров, из-за которых мы захватили с собой пиджаки с деньгами и документами, а не выскочили в одних рубашках, сунув в задний брючный карман трешку на пиво.

Подобным образом, здраво рассуждая вслух, чтоб самого себя успокоить, ибо меня тоже грызло возмущение порядками и пугала перспектива застрять в Казатине, – подобным образом рассуждая, я с Чубинцом двинулся на поиски какого-либо должностного лица. Мы долго ходили, пытались заговорить с железнодорожными личностями, совались в какие-то окошки, и в конце концов я, Феликс Забродский, умевший сохранять хладнокровие даже в семейных ссорах, стал предельно нервным, впиваясь время от времени собственными ногтями в собственные ладони. Ну а о Чубинце и говорить не приходится. Мне кажется, хромой человек, постоянно носящий с собой палку, находится под ее, палки, влиянием и многие нервные ситуации хочет ею, палкою, решить. За время, пока нас, отставших от поезда, гоняли от одного окошка к другому, Чубинец трижды, не думая о последствиях, хотел ударить палкой – сначала женщину-кассира, потом дежурного по вокзалу, а потом станционного милиционера. Я сдерживал его с трудом и, понимая невозможность и бесполезность подобного действия, утешался разными русскими ругательствами китайского происхождения. Напоминаю, кто забыл, и подсказываю, кто не знает, – весь знаменитый русский мат китайско-монгольского происхождения и до монголо-татарского ига русский народ этого мата не имел, что невозможно себе вообразить. Главное трехбуквенное ругательство по-китайски обозначает просто «мужчина».

Именно такого мужчину по-китайски в форме милиционера мы встретили на шепетовской платформе. Забрели мы на шепетовскую платформу случайно, от усталости и отчаяния. Шепетовская платформа гораздо провинциальней, тише и темней киевской. Расположена она не с фронтальной, а с тыльной стороны казатинского вокзала, где все попроще и на железнодорожной платформе стоял один-единственный милиционер, толстый и неторопливый ветеран. Заговорил он с нами, нервными, спокойно и лениво:

– Чого? Як? Чому?

В таком темпе только по шляху на волах ехать в соломенном брыле, а не дежурным милиционером работать на нервной, бессонной, узловой станции. Я видел, как дернулась палка в руках у Чубинца, которого, кстати, этот огромный мужчина по-китайски мог совместно с палкой перешибить одним ударом. Милиционер, однако, не стал нас перешибать, скручивать и уводить, а наоборот, так же лениво, но толково все нам объяснил и успокоил.

– То вы з двадцять сьомого, хлопци? Та двадцать сьмый ж маневруе. Вин зараз биля шепетовськой платформы буде, хлопци.

На радостях я вытащил пачку американских сигарет «CAMEL» – «Кэмел» – и решил ему подарить, но милиционер отказался.

– Нам это запрещено, – сказал он, переходя перед лицом чужестранных сигарет с родного украинского на государственный русский язык, – это что? Самел, – прочел он, – я когда-то немецкий в школе учил. Самел – это по-нашему Самуил, значит, Сема? Это имя хозяина фирмы?

– Нет, это имя любимого верблюда хозяина табачной фирмы. – Ко мне опять вернулась уверенность и хорошее расположение духа.

– Чудили эти капиталисты, – добродушно хохотнул казатинский милиционер, – скотина у них в почете, а на горбу у трудящихся в рай едут.

Этот милиционер, в отличие от верблюда Самуила, оказался хорошо подкованным конем-тяжеловозом. Миллионы таких добродушных коняг и тянут всю скрипучую колымагу по ухабам истории. А вы думали, кто ее тянет? Думали, шпионы с магнитофонами в запонках или космонавты? Нет, те тоже не идут, а едут и погоняют. Тянут эти, добродушные дядьки. Цоб-цобе...

Наконец к шепетовской платформе подали поезд, и родной наш одиннадцатый спальный вагон мы с Чубинцом узнали по темным окнам. Вещи наши оказались в целости, а все наши волнения позади, как и станция Казатин, уплывшая в ярком электрическом ореоле, долго еще освещавшем небо, словно над Казатином восходило какое-то местное казатинское солнце.

13

Лишь за депо и мастерскими, за Казатином II, принесшим в окна запахи железа и мазута, опять все притихло и заснуло. Заснул и Чубинец от усталости и пива. На одних, например на меня, пиво действует возбуждающе, других же, как Чубинец, наоборот, усыпляет. Чубинец спал сначала сидя, потом все более клонясь на бок, пока не упал на скамью в полный рост. Только хромая нога не умещалась, торчала, и ради удобства я подставил под эту ногу свой английский чемодан. Пусть спит, бедняга, спокойно. Он утомился и за жизнь свою, и за эту дорогу, когда от станции к станции эта жизнь воскресала и проживалась опять, но уже вдвоем, двухголовой собакой в жестоком эксперименте, без которого невозможно лечение и исцеление.

Я опустил раму пониже и, овеваемый ветром, стал у окна. Как часто бывает с человеком, стоящим у открытого окна быстро идущего поезда, одна из многочисленных, влекомых ветром соринок попала мне в левый глаз, и он начал слезиться. Потом начал слезиться правый. Я жил в Бердичеве всего четыре года, не в детстве даже, а в ранней юности. Для сравнения скажу, что в Ростове-на-Дону я жил одиннадцать лет, в Москве живу пятнадцать, а до Москвы – шесть лет в Черниговской области в городе Козельце с чудесной рыбной рекой Остер и прекрасным, не только для такого маленького городка, собором восемнадцатого века работы Растрелли. Жил и в других местах. Но почему-то всегда, когда я подъезжаю к Бердичеву, что случается редко, почему-то всегда меня охватывает какое-то странное волнение. Историческая родина, что ли? Да, может быть. Бердичев – это историческая родина российского еврейства, и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев, подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряженном тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году советско-сталинский представитель в ООН, товарищ-господин Малик, крикнул представителю Израиля: