Кандалы, звеня цепным весельем,
Гремели побрякушками в лугах
И путались пудовым ожерельем
У Феликса Дзержинского в ногах».
Но хотя бы так, хотя бы так изобразить каторжный период шефа НКВД и Чрезвычайки «Юзика» и написать о нем по-хасидски, по-шагаловски, смело, фантастично и весело, без слюнявого славословия или пенистой ненависти. Просто по сочным влажным лугам родной болотистой Польши ходит беленькой козочкой Железный Феликс и гремит вместо колокольчика кандалами.
«Как Юзик может быть таким жестоким?» – спрашивала Роза Люксембург, называя Феликса его подпольной кличкой. Вскоре ей это объяснили, с другого конца, начинающие немецкие нацисты – разбили прикладом затылок и бросили в берлинский канал. Может быть, когда-нибудь я, Забродский, увижу этот канал. Кто знает? Но теперь передо мной луга. Луга, по которым козочкой прогуливался Феликс Дзержинский, уже мелькали за рассветным окном. Уже проехали Червоное, Любар, Чуднов – последние станции прибердичевья. Уже углубились в «западынство». Это уже была другая земля, другая страна, другие словозвучия. Мелькали: Клевань, Корец, Жидичин (каково название). Здесь уже жило онемеченное славянство, которое вело торговлю более с Данцингом, чем с Киевом, издавна сплавляя свой товар по Западному Бугу в дубках и на плотах. Это уже была Волынь – край, когда-то густо покрытый сосновыми и лиственными лесами, но погубивший эти леса во имя хлебной торговли с Европой, где уж несколько веков назад начали расти цены на хлеб и славянский хлеб стал ходким товаром. Губили также леса цены на «попель» – поташ. Сделки с Европой на поставки «попеля» окончательно обезлесили местность и превратили лесные массивы в поташ. Последние, однако, века везли поташ уж не на запад, а на восток, и одним из центров по переработке древесины служила Попельня, мимо которой мы с Чубинцом проследовали и которая расположена на полпути между Фастовом и Казатином.
Как бы ни были сильны в прошлом связи Западной Украины с Европой, с завоеванием Волыни Россией и под ее покровительством произошло объединение разрозненных частей Украины. Но подобное объединение Украины Россиею, точнее, в желудке у России могло произойти только потому, что христианство было разъединено на разные идеологические течения. Трагедия этого разъединения может быть более всего видна на национальной судьбе Украины и Польши. Двадцать шестого апреля 1686 года Польша, испытывая давление Турции, заключила с Россией мир, признав за ней навечно Смоленск, Киев, Новгород-Северский и всю левобережную Украину. Государственная трагедия Польши была в ее католичестве, а Украины – в ее православии. Будь иначе, принадлежи они к одной ветви христианской религии, – может быть, слились бы в прочное славянское государство, преградив России, с ее азиатской кровью, дорогу в Европу.
И вот за окном местность, которая дольше всего сопротивлялась объединению с Россией из-за близости униатства к католичеству. Православие, которое служило идеологическим тараном русскому империализму, здесь, в этой местности, дело свое не выполнило и по сей день, – на насильно спаянном теле видны шрамы. И народ говорит иначе – с польским шипением, и национальная одежда ближе к польско-венгерско-румынской, и национальная кухня отличается, а сало чаще едят по-польски – с луком-цыбулькой или по-венгерски – с перцем, а не с чесноком. И поля иные: на песках и суглинках растет рожь, овес, гречиха, а пшеница с трудом уживается на тощих почвах. По берегам медленно текущих рек влажные болотистые травы, и что меня более всего занимает, это таинственные заросли вереска, совсем как будто не соответствующие этой местности, – вереска, из которого в старой Шотландии делали пиво. Такое впечатление, будто сама местность своей непохожестью сопротивлялась объединению с Азией.
Нет, что ни говорить, и эта местность хороша, если с ней сжиться и ее полюбить. Как-то я пожил здесь недели две один, без жены, и на какое-то время полюбил Волынь. С моей женой никакую местность полюбить невозможно, потому что, чтоб полюбить нечто, надо быть вне бытовых мелочей, которые всюду одинаковы и все размазывают в общее, как младенец ладошкой – краски по листу. Все обращается в абстракцию, а абстракцию любить невозможно, художественную ли, политическую ли. Вот почему так заинтересовало меня творческое сотрудничество с Олесем Чубинцом, жизнь которого в бытовые мелочи никак не укладывается, а даже наоборот: всякую бытовую мелочь обращает в эпос, в эпос комический, а иногда трагический. По жанру я сравнил бы эту жизнь с карикатурой, но не с той карикатурой, которые марают в наших газетах и журнальчиках. Карикатура – от итальянского слова «caricare», которое означает «нагружать». Нагружать изображение, а я бы сказал, также чувства и страсти. Причем нагружать отдельные черты, чтоб таким путем их преувеличить и выпукло показать характерное. Но я не согласен, что только лишь для осмеяния. Кто рисует карикатуры лишь для осмеяния – а такое злобное осмеяние весьма распространено ныне в сатирическом обличительстве, – тот очень скоро, при сегодняшней злободневности, завтра начинает веселить лишь старые башмаки, выброшенные в мусорник. Вот смотрю я на спящего Чубинца, человека без детства, без юности, без зрелых лет, возможно – без спокойной старости. Да, все эти обстоятельства действительно сделали его похожим на карикатуру. Однако на карикатуру Гойи, Леонардо да Винчи, Гольбейна с его «Пляской смерти». Разве не карикатурой выглядит сейчас это измятое, спящее лицо старого, хромого, нервного Чубинца, особенно если сделать под этим изображением надпись из колыбельной украинской песни: «Мисяц гарнесынькый, проминь тыхэсынько кынув на нас. Спы мий малэсынькый поздний бо час». Подобными надписями, контрастирующими с изображением, часто любил сопровождать свои карикатуры Гойя. Но поскольку родная мать, обремененная заботами, никогда так не пела в детстве своему неудачному, хроменькому дитяти, а прабабушка Текля, единственный человек, любивший хроменького, была уж слишком стара для подобных песен, то, может, это поет Чубинцу розовый мраморный ангел с бердичевского православного кладбища? Поет ему вечную колыбельную песню, под которую так крепко и сладко спится.
Лишь на каком-то переезде, когда поезд затормозил и вагон сильно тряхнуло, Чубинец ударился головой о скамью и проснулся. Он сел, потирая глаза, и, очевидно, не сразу сообразил, где находится. Однако тут же меня узнал, все вспомнил и спросил:
– Какую станцию проехали?
– Бердичев, – ответил я, хоть от Бердичева мы уже удалились далеко и проехали множество станций.
– А, – равнодушно зевнул Чубинец, – я там бывал. Кулинария там хорошая.
Вот и все, что этот человек знал и думал о Бердичеве. Надо сказать, не так уж это плохо для украинца. Ведь украинец, не говоря уже об украинском поляке или украинском сибиряке, если услышит о Бердичеве, то обязательно заговорит, поблескивая глазами, а в иные моменты злобно. Не всякий, конечно, но множество. Чубинец же сказал о Бердичеве как о рядовой, обычной станции. И это, повторяю, хорошо для украинца. Но Бердичев все-таки не рядовая станция, и я вдруг почему-то начал рассказывать Олесю о Бердичеве и агитировать его переехать туда на жительство. Может, у меня мелькнула задняя мысль, что тогда появится дом, куда я смогу приезжать. Мысль, конечно, идеалистическая, но все-таки я Олеся агитировал стать украинским бердичевлянином. Рассказал я ему также и о бердичевском православном кладбище, где пока еще не воспрещают хоронить, однако ходят слухи, что собираются запретить и устроить новое православное кладбище за городом, в тех местах, где в сорок первом году велись массовые расстрелы евреев. Вот еще почему снесли еврейский памятник.
– Да, – сказал Чубинец, – отдохнуть хочется. Вот поспал я недолго – и легче голова на шее держится. Если подумать, то единственное теперь мое желание – отдохнуть. Дома не отдохнешь, потому что день и ночь гул и скрежет соседнего элеватора, а поедешь с театром на гастроли – и еще хуже. Недавно, например, гастролировали мы здесь же неподалеку, в Закарпатье. Жизнь провинциального нашего актера еще ждет своего описания. Не моего, конечно, – мне теперь писать ни здоровье, ни нервы не позволяют. Некоторые, правда, пишут для укрепления своего здоровья и нервов, а также собственного бюджета. Ну, бюджет укрепить неплохо бы, а вот как нервы и здоровье через писание укрепить – этого не понимаю. То слово, которое я от себя отрываю и бумаге отдаю, все время назад ко мне просится, без меня мучается и страдает, как существо мне дорогое, мной любимое и меня любящее, однако мной же вон выброшенное в мир наш холодный и безжалостный. Живи без меня, мяукай жалобно, скули жалобно под дверьми посторонних равнодушных читателей, авось они тебя подберут и отогреют. А слово сказанное, не написанное, погуляет, поиграет на воле и опять ко мне же на ночлег возвращается.
«Если, конечно, – подумал я, Забродский, – это твое слово, выпущенное погулять, не поймает кто-нибудь посторонний и не поместит в свой бумажный зверинец».
– Жизнь провинциального актера ужасна, – говорил Чубинец, – а театрального администратора и того хуже, если он только не вор, не пьяница, не картежник и не дурак, как наш старший администратор Носов. Так вот, приезжаю я в Мукачево в плохом состоянии и с температурой, потому запоздал несколько, и только в вестибюле гостиницы очутился, как сразу меж двух огней: Носовым и актерами. Наши все сидели в вестибюле и ждали мест. К нам ведь отношение не как к столичным знаменитостям. Начал я бегать с размещением. Голова болит, во рту липко; лечь бы, думаю, полежать, а бегаю. Но чувствую: без старшего администратора разместить мне не под силу – без прав бегаю. Старший администратор Носов был пьян в дымину и пошел спать. Проспавшись, он не мог вспомнить ничего: кого расселил, а кого еще нет. Я к тому времени уже совсем без сил и без души, ноги стали как каменные, и температура, чувствую, поднялась не меньше тридцати девяти. А актеры, которых не расселили, ругаются: Носова нет, так они все ко мне. Одна актриса подходит и говорит: «Если в течение часа меня не устроят, я уеду с гастролей, но вас здесь не будет через три дня, и Носова тоже. Я пойду прямо в обком и в управление». Я к Носову – так и так, ругаются, и правильно делают. Жалобами угрожают. Этот проспавшийся Носов смотрит на меня, улыбается своей запухшей, красной мордой и говорит: «Работать не умеешь, Чубинец. Возьми ее об руку, женщина все же, поговори по душам, объясни ситуацию. А если будет уезжать, пусть даст расписку». Мне от этих его слов еще хуже, совсем себя ненормальным чувствую, в голове туман. У меня ведь роя высокая, сорок пять вместо положенных пятнадцати. Я перед самыми гастролями анализы в поликлинику сдавал.