Искупление — страница 12 из 30

Сашенька торопливо спряталась за чужие спины и, чтоб озлобить себя, начала думать, как мать ударила ее и как она опозорила героическую память отца, а квартиру отдала двум нищим, выгнав на улицу родную дочь. Раньше мысли эти наполняли все тело, особенно голову, быстрой, кипящей от злобы кровью, так что сердце не поспевало вослед и стук его отдавался всюду – в висках, в ногах, под горлом, в ушах. Теперь же Сашенька думала обо всем этом вяло и скучно и сама не знала, чего хочет, у нее сильно болели нога и затылок, в которые Хамчик попал ледяными снежками.

Лицо «культурника» при виде Сашенькиной матери тоже изменилось, стало мягким и нежным до смешного, на лбу его у бровей были следы от брызг расплавленной брони, навек застывшие, собравшие кожу в губчатые пористые пятна. Теперь же вокруг пятен появились морщинки, какие бывают у человека с ямочками на щеках, когда он хочет рассмеяться.

– Катя, – сказал «культурник» ласково, хоть шея его стала красной от напряжения, так как правым локтем он удерживал высокого крестьянина, пытавшегося протиснуться вперед, левый бок сжала впавшая в отчаяние «каракулевая» женщина, а грудью он сдерживал давление конвойного, гнущего в три погибели.

– Катя, – сказал «культурник», – ты не волнуйся, все будет хорошо… Я напишу своему генералу… Я ходатайствовать буду… О смягчении ходатайствовать… Учитывая твое… в общем…

«Культурник» держался с трудом, раненая нога его буксовала по утоптанному скользкому снегу.

– Сашенька как, Саша? – крикнула мать, привстав на цыпочки, так как ее заслонял упитанный крестьянин-арестант.

– Хорошо, – почти падая уже под всесторонним напором, крикнул «культурник», – у жены ответработника она… Имя забыл… Хорошо ей…

– Увидишь, – еще более привстав и вытянув шею, крикнула мать, – передай, пусть простит… Пусть простит свою мать… Что я ее родила, но не обеспечила и опозорила…

По лицу матери текли слезы, оно сразу поблекло, стало старым и больным.

– Мама, – вдруг неожиданно для себя крикнула Сашенька и начала рваться вперед с таким ожесточением, что мгновенно уперлась в казенно пахнущую спину милиционера, стоя в распахнутой, с оторванными пуговицами шубке.

– Сашенька, – отчаянно крикнула мать, – Сашенька…

– Я здесь, – испуганно лепетала Сашенька, уговаривая, успокаивая мать будто маленькую, – я здесь, мне хорошо… Ты вернешься… Искупишь вину… Я буду работать… Я на перчаточную фабрику устроюсь…

– Сашенька, – продолжала кричать мать, – Сашенька…

Она повторяла только это, будто забыла разом все остальные слова или не хотела тратить дорогие секунды на другие слова, на длинные фразы, на придаточные, сказуемые и глаголы, которые Сашенька в школе тоже никак не могла запомнить… А тут в одном слове было все: и то, как она боится не вернуться из заключения и не увидеть больше дочь, потому что не спит уже седьмую ночь подряд, в камере тридцать человек, душно, мысли не дают покоя и болит сердце постоянно, так что даже стало привычно. А время от времени, особенно под утро, ноют суставы, шелушится кожа на распухших от мытья котлов руках, после суда будут тяжелые земляные работы, как у всех осужденных без квалификации. Хорошо, если удастся устроиться на кухню. И про свою неудачную жизнь рассказать хочется, кому ж еще, как не дочери… Как хотела она любить, как тосковала одна ночами столько времени, как уходила молодость, как от тяжелых котлов испортилась фигура, как забыла запах пудры, помады и одеколона, как отяжелели ноги в кирзе и у ступней появились костяшки-выступы, так что большой палец правой ноги вовсе вогнулся внутрь и теперь уж нельзя даже мечтать о туфлях на высоком каблуке. А дочь выросла красивая, но злая и нервная, и за это нет ей, матери, прощенья. И еще была одна вещь, которой хотелось поделиться, потому что давила она сердце, но поделиться этим нельзя было с родной дочерью, а скорее с человеком случайным, но понятливым, лучше с пожилой женщиной, легче бы стало, однако в камере не нашла она ни одной такой, с кем бы можно было о том поговорить. Впервые после Сашенькиного отца имела она мужчину, и теперь ей было тяжело без него. Пять лет ждала она мужа, сдерживала себя, стонала ночами, мяла о подушку сохнущие груди, а теперь разом все излила в два месяца, ей было тоскливо и стыдно от пробудившихся острых желаний, терзавших ее нездоровое, быстро стареющее тело, и было обидно оттого, что не удалось насытить его перед концом, пока оно заглохнет окончательно и состарится, потому в ее возрасте каждая секунда дорога, а уйдут месяцы и годы на нарах в одиночестве. Об этом дочери сказать нельзя было, однако хотелось, чтоб она поняла эту ее тоску, хотя бы неясно для себя, вернее, именно неясно для себя, так лучше, но простила б и пожалела.

Оттого, что Сашенькина мать остановилась, закричала и сбилась с ноги, ряды арестантов сломались и возникла суматоха. Старуха Степанец нырнула вдруг ловко и бойко между цепью конвойных и, не обращая внимания на рвущуюся к ней овчарку, схватила связанного тщедушного паренька, заголосила. Женщина в каракуле пыталась кинуть своему мужу в бобриковом пальто вкусно пахнущую корзинку, но молодой милиционер-конвойный отбросил корзинку ногой, и Сашенька, рванувшаяся к матери, наступила мимоходом на отварной телячий язык, заправленный чесночком, вдавливая его каблуком в снег. Пробежал белобрысый дежурный, что-то крича, и двое конвойных схватили, повисли на высоком связанном арестанте с мутными глазами. Только высокий крестьянин не поддался суматохе, деловито и четко он передал за спиной милиционера своему брату завернутые в промасленную холстину куски сала, две буханки круглого домашнего хлеба и несколько пачек папирос «Беломор». Все это мгновенно исчезло в рюкзаке упитанного арестанта. К матери Сашеньке пробиться не удалось, арестантов оттеснили назад во двор и заперли ворота. Старушку Степанец закрыли в караульном помещении. На крыльцо вышел очкастый майор. Бледный дежурный говорил ему что-то, жестикулируя.

– Составить список, – громко говорил майор, – лишить права передач и посылок… И выяснить зачинщиков…

Он повернулся и ушел назад, не глядя на толпящихся родственников, которые сами теперь были напуганы случившимся.

6

Когда «культурник» подошел сзади к Сашеньке и взял ее за плечо, она рванулась, хотела убежать, но он держал ее крепко, так что от железных пальцев его ныла Сашенькина ключица, И в то же время «культурник» говорил ласково.

– Ты, Саша, не дичись… Я тебе худа не сделал, но если не нравлюсь, не признавай меня посля… А пока матери помочь надо… Я этого дежурного знаю малость… Тоже фронтовик… Подождать надо… Фронтовик фронтовика уважить должон… Майор сухой сердцем, а начальник в разъездах. Один дежурный там ничего…

– Куда вы меня ведете? – сердито спросила Сашенька.

Они шли по каким-то узким проходам, между заборами, среди запорошенных снегом огородов, на которых кое-где шелестели остатки прошлогодней сухой кукурузы.

– Вон там он живет, – сказал «культурник», кивнув на низкую, совсем сельскую мазанку с белыми стенами и соломенной крышей. Мазанки эти сплошь и рядом встречались не только на дальних улицах, но даже в центре, во дворах, за кирпичными домами. Здесь же таких мазанок в два-три оконца раскидано было с десяток среди огородов и вишневых деревьев. Кудлатые непородистые собаки рвались с цепей на чужаков, носились вдоль низких плетеных заборов-тынов. Мазанки эти с одной стороны подступали ко двору восстановленной недавно двухэтажной городской больницы, а с другой – к выстроенным в тридцатые годы красным корпусам, где жили рабочие завода «Химаппарат».

– Давай посидим, – сказал «культурник» и уселся на лавочку, сколоченную у ворот, но не перед домом дежурного, а чуть в стороне, так что подход к этому дому хорошо просматривался.

– Он на обед идти должен… Я уж раз с ним толковал здесь…

– Пустите плечо, – злобно сказала Сашенька.

«Культурник» смущенно разжал пальцы, и Сашенька повращала рукой, разминая похрустывающие суставы. Дурные предчувствия томили ее, а болезнь, неожиданная растерянность перед Васей и Ольгой, внезапная жалость, тоска, даже нежность к матери совсем ослабили Сашеньку, и она поняла, что должна озлобиться, чтоб окрепнуть.

– Гляди, – сказал вдруг «культурник», – вот шельма, тоже пронюхала…

Шарахаясь от рвущихся собак, вдали между заборов пробиралась женщина в каракуле.

– Спекулянтка, – сказала Сашенька, – и муж ее спекулянт. Таких к ногтю надо…

– Нет, – ответил «культурник», – это не уголовная… По 58-й статье ее мужа пускать будут… Враг народа… В пединституте учителем литературы был… Этих мне не жалко… Мы на фронте за родину костей не жалели, а они родиной за иностранные деньги торгуют… Знаешь, какие слухи ходят… Мне дружок говорил, фронтовичек… Умный парень… Девять классов образование… С союзниками нашими не очень чисто… Я и сам англичан не очень люблю… Американцы – те ребята ничего, я от них технику принимал… А англичане советскую власть шибко не любят… Дружок мой, он парень не промах, раз говорит, верить можно…

Женщина в каракуле между тем перебралась через мосток, проложенный над канавой, и, привалившись к плетеному забору, принялась также вглядываться в тропку, вьющуюся среди заснеженных огородов, ноги ее в фетровых модных ботах, видно, зябли, и она постукивала задниками бот одну ногу о другую.

– Перехватит дежурного, – с тревогой сказал «культурник», вот народ… Пройдоха народ… Ты бы здесь посидела, а я с фланга, может, пойду…

Но в этот момент послышался шорох прошлогодних стеблей кукурузы, это шел на обед дежурный, но не по тропке, а огородами сзади, и таким образом жена врага народа в каракулевой шубе оставалась при пиковом интересе. Однако дежурный был не один. Его уже перехватила где-то, очевидно, неподалеку, старушка Степанец. Лицо дежурного было растерянным и усталым, а глаза беспокойно бегали.

– Отстань, бабка, – хрипло, сорванным голосом говорил дежурный, – я чего могу… Судить его будут… Я ж не судья…