Искушение государством. Человек и вертикаль власти 300 лет в России и мире — страница 2 из 16

Как натравить на себя власть. 19 правил

Обычно вас не замечают. Хотя, конечно, кажется, что именно на вас направлены прожекторы.

Как достать государство? Как сделать так, чтобы оно, наконец, повернулось к вам лицом?

Это доступно каждому, хотя и требует упражнений.

1) Подрывать. Громко сеять чуждые идеи. Быть «анти», быть «против», переворачивать всё, что составляет философию государства – сейчас и здесь.

2) Назвать всех, кого перестреляете, была бы ваша воля; и еще – кого пересажаете. Чу, не гром гремит – а колокол звонит.

3) Послать поименно – всех, кто виноват, что жизнь такая – куда-то туда; а для надежности послать еще сто раз, дав именам эпитеты. Эпитеты должны быть точными и ясно толковаться.

4) Быть идеальным – для зачистки, для бытия – щепкой, когда лес рубят; и не убраться заблаговременно.

5) Махать всем страждущим: мы, мы – тоже власть, сюда, сюда, а мускул наш – растет. Власть параллельная.

6) Звать на баррикады, желательно басом, но не в Париже, а по месту жительства.

7) Наступить кому-то на крупную ногу. И даже не заметить, что: а) наступил, б) было больно.

8) Стать козлом отпущения. Большим козлом. Нет, козлищем. Чтобы всё можно было спихнуть. На вас, козла, спокойно делающего круги у прикола.



9) Знать лишнее. Когда, с кем, почему, в какое время, что получилось и как все это не вяжется с новейшей картиной мира. Ага!

10) Говорить, как громкоговоритель. Желать общения. И радоваться: «Ну как сказал! С каким родился слогом!»

11) Вдруг стать пупом, с которым – никогда, ничто. Не может быть по смыслу. По жизни. Непоколебим, как мир. Нет сил, способных сдвинуть.

12) Быть, точнее, оказаться не там, не в тот момент, не с теми и не так. И озираться радостно: что вижу я! О, как я слышу! Какие хорошие уши!

13) Иметь, иметь все то, что требуется государству, и все это знают. Сверчок это знает. Шесток это чует. А ты портишься и трепещешь, как мотыль.

14) Не подходить по жизни. Цвет волос, корни, язык, на что молишься, во что веруешь— всё не то, чужой, другой, инакосложенный и мыслящий инако.

15) Быть триумфальным. Самой известностью внушать надежду на перемены, властям – опаску, ревность, дрожь. Быть замечательно беспомощным предметом, чтобы вас (действие) всем – в назидание.

16) Сачковать. Правила – побоку. Их посылать – подальше. Их обходить – наслаждаясь, как пьешь воду. Считать, что кот, котище – дремлет. Выпендриваться и не ждать доноса!

17) Не принимать. Не присягать. Не подчиняться. Не подписывать. И никогда не соглашаться.

18) Пытаться быть свободным – там, где от тебя этого не ожидают.

19) Прозевать. Букву, намек, имя, указующий палец. Честно и добросовестно – прозевать.

А как это бывает по жизни?

Истории?

Их много есть у нас.

Быть чужим. Тройницкий[32]

Не оставляйте за собой плохих следов. Не оставляйте следов, которые бы казались вашим детям темными или пепельными. Жил-был когда-то Сергей Николаевич Тройницкий, правнук декабриста Якушкина, первый «красный директор» Эрмитажа – не комиссар, не матрос в бескозырке, а самый настоящий спец, работавший в нем с 1908 г. Спец, может быть, узкий, всё по геральдике да табакеркам, но преданный, образованный и – тогда это трудно прощалось – из старинной дворянской семьи. Если вам нужен каталог вееров XVIII века – это к нему. Если хотите знать всё о европейском фарфоре – читайте Тройницкого.

«Говорят, что много лет тому назад, когда проснувшийся Адам удивленно смотрел на впервые представшую его глазам красоту Евы, она, чтобы скрыть легкое смущение от пристального взгляда, сорвала зеленую ветвь и стала ею обмахиваться, с любопытством разглядывая окружавшие ее чудеса Эдема». Это из «Каталога вееров» Тройницкого, Брокгауз-Ефрон, Петроград, 1923 г.[33]

Впрочем, шутки в сторону! Он спас Эрмитаж! Он верой и правдой отстраивал его из разрушенного состояния в самые горячие годы, в 1918–1927 гг. Это он реэвакуировал коллекции из Москвы в ноябре 1920 г. (половина картин была отправлена туда Временным правительством). Это он принял на себя поток чужих ценностей из дворцов и фамильных усадеб, чтобы сохранить самое лучшее для нас. Конечно, не только он, но, как директор, всему – голова.

И он должен был быть вычищен из Эрмитажа как вредитель. «До последних лет директором Эрмитажа был С.Н. Тройницкий. Это, пожалуй, один из самых опасных вредителей в Эрмитаже» (Красная газета, Ленинград, 1931). Сопротивлялся «советизации Эрмитажа». Создавал в нем контрреволюционные группировки. Срывал «мероприятия Советской власти». «Содействовал укрытию от конфискации имущества бывших владельцев». «Был в тесной связи с белоэмигрантами». Снять с должности – по первой категории!

Это значит – «абсолютная невозможность исправления», социальная смерть. Слава Богу, Сергей Николаевич подал апелляцию – исправили, вычистили «всего лишь» по 3 категории (1931 г.). Повезло. Можно работать спецом, но никаких начальствующих должностей.[34]

На заседании Комиссии по чистке Эрмитажа от 18 апреля 1931 г.[35] Сергей Николаевич честно признался, что: а) его выгнали из двух гимназий, б) он – сын сенатора, в) что у него было вначале отношение к Советской власти, «конечно, отрицательное». «Но потом я быстро оценил… Такая разруха была, что мне было жутко за страну, что пойдут со всех сторон враги. Я и тогда, и сейчас остался патриотом, для меня страна самое дорогое, что есть».[36]

– Страна – самое дорогое, что есть, – так он сказал. И еще потом долго объяснялся – спокойно, тихо, как обычный, разумный человек, как много им сделано. Или что геральдика тоже нужна, без нее в исторических исследованиях никак не обойтись. Даже странно, что ему нужно было что-то объяснять – все о нем и так всё знали, чистили недавнего директора, первое лицо, бывшее на должности 12 лет.

Но, когда нужно человека вычистить, чтобы он стал пустым местом, всегда найдется масса доказательств. Тройницкий был знаком с великими князьями. Тройницкий – типичный представитель тех, кто оказывался «за пределами Эрмитажа при содействии ОГПУ». Он жил за границей у эмигрантов. Он печатался за границей в журналах. Он был занят никому не нужными геральдикой, мемуарами и табакерками. Его книги – «дрянь», «не для нашего пролетарского чтения». В реконструкции Эрмитажа им не было сделано ровным счетом ничего.

Не оставляйте плохих следов! Такую речь произнес будущий доктор и профессор. Известный, не без имени. С университетским образованием историка по высшему разряду. Через 7 лет он будет сам арестован по обвинению в шпионаже. Выжил, выслан, вернулся, дожил до конца 1960-х.

А вот речь другого – на ту же тему. Тройницкий «умудрился сохранить классовое лицо Эрмитажа», каким он был до революции. Эрмитаж – по-прежнему не наш, он – «императорский, дворянский». Тройницкий – капиталист, «который существовал на прибавочную стоимость, которую он выкачивал из рабочих». «Тройницкий и вся его свора на протяжении всех этих лет активно боролись против Сов. власти. Теперь на чистке пролетариат СССР должен потребовать от Тройницкого за это ответ».

Сказавший всё это человек погиб в блокаду. Когда он «чистил» Тройницкого, ему был 21 год. Его давно нет – но его слова остались в стенограмме.

Да как же они? Речь за речью. Встают – и говорят. И ведь свои – из Эрмитажа. Тройницкий «совершенно не хотел делать так, как нужно». «Вредный человек для советской общественности». «Некоторые не понимают, что нельзя бороться с колесом истории». Эрмитаж продолжает выполнять роль «идеолога буржуазного общества».

Перед ними находится (то сидит, то встает) Сергей Николаевич Тройницкий, каждого он знает, всех он слушает, видимо, несколько растерян, дает на всё самые простые, исчерпывающие ответы, которые истолковать двойственно никак нельзя, никакого злого умысла или второго дна там даже не предвидится, а их все равно перетолковывают. Кто здесь судьи? И каков будет приговор?

И только один посторонний человек, от которого сохранилась только фамилия – Петров, нет ни званий, ни степеней, его судьба неизвестна, он сказал вот что: «В период стихийной борьбы за другой строй жизни Тройницкий не ушел с этого поста, он совершил большое великое дело для республики – Эрмитаж сохранил в целости. С первых годов борьбы он сохранил имущество, а имущество – это есть искусство, это есть состояние, если бы оно погибло, то. погибло бы полстраны… Заслугу эту ценить надо… Нельзя нападать на человека, который так много сделал для нашего государства, для нашей республики».[37] Хорошо бы, чтобы у каждого из нас был свой Петров.

А каков приговор? Его произнес некто Круглов, о нем тоже ничего неизвестно, кроме нескольких слов: «Я предлагаю вычистить по первой категории. Другого метода применения к нему не остается никакого».[38]

Не оставляйте плохих следов, ни темных, ни пепельных, не оставляйте никому, кто будет после вас. Сергей Николаевич Тройницкий выжил, хотя потом арестовывался по-настоящему. Вот выписка из его следственного дела: «арестован 28 февраля 1935 г. как социально опасный элемент». Сослан в Уфу на 3 года вместе с женой Марианной, дочерью Борисова-Мусатова.

В 1930-х – 1940-х много и тяжело работал как эксперт. После войны разбирался с немецкими трофеями в Пушкинском музее в Москве. Какой же след оставил именно он? Что было его целью? На «чистке» он ответил: «Хранить памятники». Так мы его и будем помнить – Хранитель.

Подрывать. Лосев[39]

Можно провести всю жизнь в стране, стоящей на крайностях, на мифах, пытаясь громко об этом говорить. Можно сделать так, что вас заставят замолчать, в раннем возрасте замолчать, когда вы полны сил, но вы все равно будете писать в стол, ужасаясь, но мыслить и заполнять его рукописями, потому что иначе вы просто не сможете жить. В 1930-м Алексей Лосев, знаменитый в будущем русский философ, был в 37 лет посажен, сначала на Лубянку, а потом отправлен в лагеря, потому что власть не смогла вынести его книги «Диалектика мифа». Власть и жены его, Валентины Михайловны, 33 лет, вынести не смогла, отправив ее вслед за ним.

Вряд ли могло быть иначе. В государстве «диктатуры пролетариата», в самом начале большой кампании репрессий, в подцензурной книге было сказано, что «социализм, т. е. материалистически-общественная стихия, данная в аспекте своего алогического, бесформенного, сплошного стремления, есть анархизм».[40] А вот еще. «Собрание личностей, которое само по себе не-личностно, безличностно и, значит, безлично. Это и есть коллективизм, или социализм».[41]

И еще сказано: «Все бывшие и настоящие формы социализма, и «утопического» и «научного», есть всецело мифология».[42] Лосева что, любить за это будут? «Учение о всеобщем социальном уравнении… несет на себе все признаки мифологическисоциального нигилизма».[43] «С точки зрения христианства социализм есть также сатанизм».[44] И так далее.

Хорошо, что не расстреляли, не сгноили. «Вернемся к голосам, которые каждый слышит в своей душе… Иной раз вы с пафосом долбите: «Социализм возможен в одной стране. Социализм возможен в одной стране. Социализм возможен в одной стране». Не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас в душе: «Н-е-е-е-е…», или «Н-и-и-и-и-и…», или просто «И-и-и-и-и-и…»».[45]

Но как же ему было написать иначе, когда сама жизнь вокруг буквально кричала о мифах, о мифологичном сознании. «С точки зрения коммунистической мифологии, не только «призрак ходит по Европе, призрак коммунизма» (начало «Коммунистического манифеста»), но при этом «копошатся гады контрреволюции», «воют шакалы империализма», «оскаливает зубы гидра буржуазии», «зияют пастью финансовые акулы», и т. д. Тут же снуют такие фигуры, как «бандиты во фраках», «разбойники с моноклем», «венценосные кровопускатели», «людоеды в митрах», «рясофорные скулодробители»… Везде тут «темные силы», «мрачная реакция», «черная рать мракобесов»; и в этой тьме – «красная заря» «мирового пожара», «красное знамя» восстаний… И после этого говорят, что тут нет никакой мифологии».[46]

Из него самого стали делать миф. «Последняя книга этого реакционера и черносотенца… «Диалектика мифа»… является самой откровенной пропагандой наглейшего нашего классового врага».[47] «Идеалист-реакционер, мракобес, некий профессор Лосев».[48] «Никогда идеализм не выступал в столь реакционной, претенциозной и воинственной форме, как теперь в лице Лосева».[49] «Его мракобесие тем более велико, что его устами глаголят господствующие классы былой России».[50] «Лосев является философом православия, апологетом крепостничества и защитником полицейщины».[51] Ну и так далее – именно в то время, когда машина подавления инакомыслия развертывалась в полную силу.

Как он смог выжить? Как его не перемолола диктатура пролетариата? Случайность? Многолетнее молчание? 23 года (1930–1953)[52] – ни одной статьи, ни одной опубликованной страницы для человека, который не мог не писать. Вот азбука его жизни. Прожил 95 лет, три изданных восьмикнижия, «восьмеричный путь»,[53] тысячи страниц текстов, 1930 г. – арест, 4,5 месяца в одиночке, 17 месяцев во внутренней тюрьме Лубянки, еще год (1931–1932) в лагерях, 1935–1940 гг. – запреты на занятия философией, вытеснение в античную эстетику и мифологию, в преподавание древних языков. Изгнания, увольнения, проработки – и «глубокий вход», как одного из авторов, в «Философскую энциклопедию», его личная, многотомная «История античной эстетики», его книги о Платоне, Аристотеле, Гомере. Не сосчитать идей и текстов. Нарастающая слепота со времен лагерей, когда писать – это значит диктовать накопленные, написанные внутри себя страницы. Его жены, его хранительницы, одна – безвременно ушедшая, другая – сохранившая, нашедшая каждую его уцелевшую строчку. Три разгрома написанного (1914, Германия; 1930, арест; 1941, гибель дома на Арбате, прямое попадание бомбы). И глубокая вера – в Бога и в мысль, вечно меняющуюся, прихотливую человеческую мысль.

В жизни Алексея Лосева, начавшейся «при царе» (1893) и закончившейся при «перестройке» (1988), есть свое торжество – ее признание как общей, всечеловеческой ценности, всеобщее признание ее спецами, философами и даже признание государством в самой фантастической форме. Его, всю жизнь находившегося под атакой людей государевых, всю жизнь оттесняемого от философии, наградили в 90 лет, в 1983 г. орденом Трудового Красного Знамени «за многолетнюю плодотворную подготовку философских кадров».[54]

«То» государство и фантасмагория – едины.

Проклясть. Мандельштам

День ноябрьский, год символичный – 1933 г. «Мы живем, под собою не чуя страны… Кто мяучит, кто плачет, кто хнычет, лишь один он бабачит и тычет. Как подковы кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз».

Стих этот читать ближним своим. Упоенно. Нельзя не прочитать. Отличный стих. Просится наружу. Но – тсс, никому, а то дойдет – за это расстреляют.

Разумное соображение – а то. Пять месяцев – и он дошел.

День майский, год закономерный – 1934 г. – арест, но не расстрел, а ссылка.

В Чердынь, туда, где Пермь Великая, ну а потом – в Воронеж.

А что в Воронеже? Пытаться откупиться в большеглазой оде.

Вот, Ода. Зима в Воронеже, год прокуренный – 1937. Долгое, натужное творение, в кармане – нож. «Глазами Сталина раздвинута гора и вдаль прищурилась равнина…». «Он свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов. Должник сильнее иска, могучие глаза решительно добры, густая бровь кому-то светит близко…».

Симметрия: проклясть – и откупиться.

Проклясть, быть взятым, сосланным, пытаться откупиться, вернуться – опять в Москву, и снова – по симметрии – быть взятым.

Май, год, сложенный в конверт, – 1938 г., арест. Пять месяцев во Владивостоке – в пересыльном лагере. «Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти» – последнее письмо. Декабрь, 1938 г. – не пережил.

В сорок семь лет. В целых сорок семь лет.

«Кто-то прислал ко мне юного поэта, маленького, темненького, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал едва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего о нем раньше мы не знали, кто его прислал – не помню (может быть, он сам пришел)…».[55] Это Гиппиус о встрече с Мандельштамом.

А, собственно, какая разница, кто к нам его прислал.

Он пришел сам.

Прозевать. Никитенко[56]


Перед новым 1835-м годом знаменитый цензор Александр Васильевич Никитенко, 30 с лишним лет, был посажен на гауптвахту на восемь дней первым лицом государства (Николаем I) по жалобе митрополита Серафима на то, что были пропущены в печать стихи Виктора Гюго, называвшиеся «Красавице». Он «умолял его как православного царя оградить церковь и веру от поруганий поэзии».[57] Вот эти стихи:


Красавице

Когда б я был царем всему земному миру,

Волшебница! Тогда б поверг я пред тобой

Все, все, что власть дает народному кумиру:

Державу, скипетр, трон, корону и порфиру,

За взор, за взгляд единый твой!

И если б богом был – селеньями святыми

Клянусь – я отдал бы прохладу райских струй

И сонмы ангелов с их песнями живыми,

Гармонию миров и власть мою над ними

За твой единый поцелуй!

По этому поводу Александр, тезка Пушкина (у них были натянутые отношения), заметил, что «следовало, может быть, вымарать слова: «бог» и «селеньями святыми» – тогда не за что было бы и придраться. Но с другой стороны, судя по тому, как у нас… обращаются с идеями, вряд ли и это спасло бы меня от гауптвахты».[58]

Государь «вынужден был дать удовлетворение главе духовенства, причем публичное и гласное». Но было и приятное – «в институте я был встречен с шумными изъявлениями восторга. Мне передавали, что мои ученицы плакали, узнав о моем аресте».[59] Уютным был этот плач, ибо речь шла о Екатерининском институте благородных девиц, томных и нежных.

Какой кипеж! По городу «быстро разнеслась весть о моем освобождении». Ему 30 лет! «И ко мне начали являться посетители».[60]

За пару-тройку последних веков было немало двусмысленностей в отношениях частных лиц и государства. Но чтобы на гауптвахту – на новый год – первым лицом государства, по личной жалобе митрополита, за сонмы ангелов, которые должны быть отданы за поцелуй?

А почему бы нет? Трудно удержать чиновничий аппарат умеренным – он должен создавать всё больше правил, всё больше осторожничать, особенно когда дело касается мира идей. Никто не знает, как они будут истолкованы и против кого направлены. «Прозевал!» – как передавали, заметил государь, ознакомившись со стишками и выразив удовольствие тем, что цензор, т. е. Никитенко, не выразил своего возмущения и остался спокойным и нем, как рыба.

Бурной была жизнь Александра Васильевича! Крепостной, внук сапожника, сын писаря, наученный плести лапти (был этим горд), книжник с малолетства, смог невозможное благодаря своим талантам, – выучиться (спасибо благодетелям), получить вольную (в нем участвовали Жуковский и Рылеев), в 24 года окончить Санкт-Петербургский университет и пойти успешно – в госслужбе и профессуре. А потом – как отщелкивать. В 28 лет – цензор (высокая тогда должность) (1833–1848), 50 лет – академик (русский язык и словесность), конец карьеры – тайный советник (то же, что генерал-лейтенант). Добился выхода на вольную матери и брата, чему был очень счастлив. Знаком с царями, высшим светом, но, что важнее всего, свой, своя косточка в больших литературных кругах. Оставил тысячу свидетельств о «той» литературе и ее людях (Повесть о самом себе, Дневник цензора).

Но был у него скрытный, потаенный двойник – дневник, он велся десятки лет и вдруг внезапно был опубликован – конечно, дочкой, наследницей. Дети бывают беспощадны к тайнам родителей. Так что там за тайны в эпоху «Ревизора»? Признайтесь сами, не молчите, Александр Васильевич!

«Как могут они писать, когда им запрещено мыслить? …Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит… Люди… с талантом принуждены жить только для себя. От этого характеристическая черта нашего времени – холодный, бездушный эгоизм. Другая черта – страсть к деньгам: всякий спешит захватить их побольше, зная, что это единственное средство к относительной независимости».[61]

Так Вы, Александр Васильевич, из тех, кто себе на уме? Почему же Вы цензор? С какой стати? Ответ – недвусмыслен, он повторяется в дневниках много раз: «Самый обширный ум тот, который умеет применяться к тесноте своего положения и ясно видит все добро, которое может там сделать». Компромисс – царь мира, сделать все возможное там, где ты есть, без тебя будет гораздо хуже.

Дважды просился в отставку, в 3-й раз – все бросил. В 1848 г. государю пришел донос «об ужасных идеях, будто бы господствующих в нашей литературе» из-за слабости цензуры. Был учрежден комитет «для выработки мер обуздания» русской литературы. «Панический страх овладел умами… Тайные доносы и шпионство еще более усложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей».[62]

Вот и не стало цензора Никитенко. Ушел в отставку. А какой терпеливый был! 12 декабря 1842 г. в восьмом номере журнала «Сын отечества» за тот же год, в повести «Гувернантка» была дана сцена бала, в которой замечалось, что, «считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах приятно обдает и его самого, и танцующую с ним даму».

На это всесильный Бенкендорф, «почтенного вида старик», сказал «кротким и тихим голосом»: «Государь очень огорчен… Он считает неприличным нападать на лица, принадлежащие его двору (фельдъегерь)… Он приказал арестовать вас на одну ночь». Никитенко отпустили пообедать, а затем свезли на гауптвахту, в подвал, где дали кровать, дежурный офицер отдал свою шинель, чтобы накрыться, и окружил «вниманием и заботливостью». Когда же на первой после ареста лекции студенты ему зарукоплескали и стали кричать: «Браво!», он им заметил: «Что вы, господа! Тише, тише!».[63]

Человек компромисса. Человек, пытавшийся всю жизнь делать добро, ставивший добро и общественную пользу превыше всего. Человек, которого старались выбрать в цензоры самые знаменитые писатели. Государственный человек – и все же с болью в сердце. Острой болью.

Вот его записи последних лет жизни. «Главною моей целью было соглашение интересов государственных с общественными. Успехи часто не соответствовали моим… честным и бескорыстным намерениям. Но тут уже была не моя вина… а вот разве тех тревожных и быстро сменявшихся обстоятельств, среди которых вращались люди и вещи. Я никогда не был способен сделаться ни радикалом, ни ультраконсерватором».[64] «Я, маленький, темненький человечек, утонул, как капля, в этом океане величия».[65]

Не утонул. Истинный человек. Помним. Ценим. Думаем вместе.

Напасть. Мисси Беневская[66]

Что думают и чего хотят наши дети?

Ей не удалось никого казнить. Мария Беневская, потомственная дворянка, отроду 24 лет, собирая метательный снаряд, сама подорвалась и лишилась кисти левой руки. У нее остались 3,5 пальца. Она звала себя Мисси. А иногда – Мисска. И еще – Маруся. Кузина (нет, не по крови) Бориса Савинкова, томительными летними вечерами им распропагандированная. Пришедшая в террор во имя Христа, ибо охота велась на адмирала Дубасова, подавившего восстание в Москве в декабре 1905 года. Те, кто ее вспоминал, писали: «Высокая, красивая. Ее страшно баловали. У нее была собственная карета. Внутри белая атласная» (Мария Заболоцкая, Максимилиан Волошин). Карета, правда, летняя, от родственников – в самой семье таких средств нет.

Крестовый детский поход

Балованное, выпестованное дитя. Благополучная семья – от военной косточки. Аркадьевка, Беневское – села в Приамурье в честь папы, генерал-губернатора. Всё нарушено – сила, традиции семьи, ее дух, ее счастливое продолжение. Всё на свете изменено – до полного конца родителей. Почему?

«Румяная, высокая, со светлыми волосами и смеющимися голубыми глазами, она поражала своей жизнерадостностью и весельем. Но за этою беззаботною внешностью скрывалась сосредоточенная и глубоко совестливая натура. Именно ее, более чем кого-либо из нас, тревожил вопрос о моральном оправдании террора. Верующая христианка, не расстававшаяся с евангелием, она каким-то неведомым и сложным путем пришла к утверждению насилия и к необходимости личного участия в терроре. Ее взгляды были ярко окрашены ее религиозным сознанием, и ее личная жизнь, отношение к товарищам по организации носили тот же характер христианской незлобивости и деятельной любви… В нашу жизнь она внесла струю светлой радости, а для немногих – и мучительных моральных запросов. Однажды… я поставил ей обычный вопрос: – Почему вы идете в террор? Она не сразу ответила мне. Я увидел, как ее голубые глаза стали наполняться слезами. Она молча подошла к столу и открыла евангелие. – Почему я иду в террор? Вам неясно? „Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою мене ради, сей спасет ю“. Она помолчала еще: – Вы понимаете, не жизнь погубит, а душу…».[67]

«Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее».

Потерять душу ради Христа, чтобы душу спасти? Ибо акт террора совершается ради Христа? Чье – тогда – убийство угодно Сыну Божьему?

Адмирала Дубасова. Моряк, герой, командовал Тихоокеанской эскадрой. Декабрь 1905 г., ему 60 лет. «Оказывающих малейшее сопротивление и дерзость, и взятых с оружием в руках пристреливать».[68] На месте. Письмо отца одного из убитых студентов: «За что вы убили моего сына?.. Он был ни в чем неповинен; он не только не был ни в каких преступных организациях, но даже не посещал студенческих собраний, митингов… Приезжайте, адмирал Дубасов, немедленно ко мне, я жду вас; вы должны сказать, за что убили сына?».[69]

Мисси 24 года. Как бы это объяснить родителям? Жизнь – как то, что жжется. Жизнь – как детские теории. Жизнь – во имя. Жизнь – еще не найденная, легко слагаемая. Жизнь, когда опыта боли еще нет. Жизнь – святая, жертвенная. В жизни есть ужас, подлежащий искоренению. Без этого она невыносима. Я – подлежащее. Я – долженствующее. Я, я, я! В святом товариществе – я.

Детство и юность – как узаконенное сумасшествие. Особенно – в оспенном, чумном государстве.

Ангел с бомбами

Партийная кличка – Генриетта. Какой Генриеттой она себя воображала? Французской? Английской? Героиней из романа? Ответа нет.

Какой она кажется? Замужней. Готовя теракты, снимают квартиры на двоих. А еще? «Всегда радостная, оживленная и светлая».[70] В своем грозном, божественном терроре – у нее не получалось ничего.

«Взорвалась при разоружении снаряда, присланного для переделки». Это то, что написала сама.

А вот Савинков: «Разряжая… бомбу, сломала запальную трубку. Запал взорвался у нее в руках. Она потеряла всю кисть левой руки и несколько пальцев правой. Окровавленная, она нашла в себе столько силы, чтобы… выйти из дому и, не теряя сознания, доехать до больницы».[71]

Из обвинительного акта: квартира в Замоскворечье, 15 апреля 1906 года, там найдены, кроме оторванных женских пальцев «сверток с 2 пакетами гремучего студня, весом около 5 фунтов; 4 стеклянных трубочки с шариками, наполненными серной кислотой, с привязанными к трубочкам свинцовыми грузиками; две цилиндрической формы жестяных коробки с укрепленными внутри капсюлями гремучей ртути; две крышки к этим коробкам; одна закрытая крышкой и залитая парафином… коробка, представляющая из себя… вполне снаряженный детонаторный патрон; крышка от жестяного цилиндра и деформированный кусок жести, коробка со смесью из бертолетовой соли и сахара, два мотка тонкой проволоки; 10 кусков свинца; медная ступка; аптекарские весы и граммовый разновес; записная книжка с условными записями и вычислениями; три конфетных коробки, сверток цветной бумаги; два мотка цветных тесемок; пучок шелковых ленточек; фотографическое изображение вице-адмирала Дубасова и несколько номеров московских и петербургских газет».[72]

За эту фотографическую карточку Мисси, пойманную в больнице (она смогла добраться туда сама), приговорили к смертной казни. Дубасову раздробило ступню (23 апреля), его адъютант был убит, кучер ранен, бомбометатель погиб, мама Мисси покончила с собой, а ее папа – генерал от инфантерии – вторым только прошением на имя его величества добился замены смертной казни десятью годами каторжных работ.

«Дорогие мамочка и папочка!» – писала она в открытках из-за границы. В Берне и немецком Галле училась врачевать. В Женеве – делать взрывчатку. В Париже – гулять по Булонскому лесу. В Варшаве и Москве – казнить. Но только путалась под ногами и так никого и не казнила.

Отчего дети, только вышедшие в жизнь, сходят с ума? Почему, пробиваясь к свету и смыслу, сходят прямо в ад? В чем их винить, если «мамочка» тут же ушла, а «папочка» тоже чуть не умер? В детской жестокости, в детской вере в громады? В детском лепете, детском бесстрашии? В экзальтации – в том, что называется гибельный восторг? Или же непреодолимые обстоятельства российской жизни доводят тех, кому 20, 25 до безрассудства и жертвенности, ставшей обязательством? До отстраненности, до холода, до вечной мерзлоты?

Не доводите детей до отчаяния! То, что они сотворят, – смерти подобно.

Каторга. Рай

Пока же Мисси помиловали и отправили на Нерчинскую каторгу. Ну, не так все страшно – в Мальцевскую каторжную тюрьму. Женскую. Несколько десятков политических, девушек. И – рай. Хотя и зимний, забайкальский рай, до минус сорока. Но почему рай? Прекрасные мальцевитянки – так они себя называли. Ей 24 года, впереди 16 лет тюрьмы. Деревянной, с дырами, промерзлой, тусклейшей мальцевской тюрьмы. До сорока лет.

Но какой рай! Эсерки, большевички, девушки из Бунда, меньшевички и – нужно дать волю воображению – анархисткикоммунистки. Мисси – уже Маруся, источник радости для всех.[73] Ее 50 рублей каждый месяц из дома – до трети общей кассы. Коммуна. Купить чай, сахар, мыло, рис. Зубной порошок! «Однажды Маруся Беневская получила из Италии от своих родных прекрасный торт».[74] Съели по «микроскопическому кусочку». Сытный, «лег камнем в желудок»». Сытный, счастье! Потом прислали рецепт. Сырой был торт, на изготовку. Смех и память – на сто лет.

Что у них общего? Припадки, недомогания – все сразу, как у единого существа. Только тронь их. «Боря» и «Дядя» – большие самовары. «Боря» – прислана Борей, мужем Мисси. Нет, уже Маруси. «Дядя» – чьим-то дядей. «Бродяжки» – мелкие чайники. У них в карманах – уголь, чтобы зажечь, как самовар. Ели из одной посудины, по двое, мало посуды – не по дружбе, а по соли. Пары – соленые и несоленые.

Камеры запирались только на ночь. Кто-то учился почти с нуля. У каждой – несколько учительниц. За Мисси – естествознание, французский. И ей еще шлют книги из-за границы. Тома «Жана-Кристофа» Ромена Роллана. «Высшие» занимаются математикой и философией. Виндельбанд «История древней философии», Гефдинг «Введение в философию», 10 томов Куно Фишера «История новой философии», Мах «Анализ ощущений». Курсы политической экономии, массажа. В коридоре на скамеечках, по две-три. Библиотека в 700–800 книг. И очереди за Дюма. «Три мушкетера» – другая жизнь!

Родители, не бойтесь! «Из всех радостей в тюрьме – возможность углубленно мыслить и заниматься больше всех радовала и волновала… Сидишь вечером, кругом необычайная, какая-то отчетливая тишина, читаешь что-то сложное и трудное… и чувствуешь, физически ощущаешь острый процесс и радость мысли».[75]

А вот и счастье! «Мы могли шептаться всю ночь, решая вопросы монизма и дуализма».[76]

Что еще? Мыли, стирали, топили, кололи дрова, переплетали всеми истерзанные книги и, наконец, увлеклись сапожным делом. «В день стирки… полураздетые, тесно сгрудившиеся, окутанные клубами пара… необычайно оживленные, мы чувствовали себя героинями».[77]

И еще. «Ни разу… команды “встать”, никто, никогда не обращался к нам на “ты”, ни разу не были применены репрессии, карцера…».[78] Цветочные клумбы во дворе – у кого лучше.

Закончилось это, конечно, «завинчиванием тюрьмы». А потом прекрасных мальцевитянок отправили этапом, пешком, закованных в кандалы, в Акатуй. Лучше не спрашивать, что это значит.

Что написать родителям. С каторги

28 апреля 1907 г. «Дорогой мой папочка, спасибо… за письмо… за мои 100 руб… Сегодня ровно месяц, как я… в Мальцевской тюрьме, мне здесь много лучше, чем в Бутырках… Мы все тут обжились, успокоились и втянулись в серьезное чтение… Условия в смысле помещения, питания и возможности пользоваться свежим воздухом… лучшего и желать не приходится».

8 августа 1907 г. Дорогие мои папочка и Ванечка (брат)… Если представится… возможность снять фотографию с маминой могилы, то сделайте это для меня, пожалуйста».

13 октября 1907 г. «Дорогой мой папочка… в ближайшем будущем должна еще раз решиться моя судьба, т. е. поселение через год-полтора или тюрьма на 15 лет».

22 марта 1909 г. «Дорогой мой Папочка… Теперь ты уже знаешь, что дело с моей волей не так уже безнадежно… надеюсь, что… за это лето уйду из тюрьмы, а потому, Папочка… мне нужно дать тебе кое-какие поручения». Черные башмаки на пуговках, черные бумажные чулки, гребни, летние калоши, вату, марлю, чтобы перевязывать руку, мыло, холст на дорожный мешок. «Маленькую коробочку зубного порошка». И, книг, пожалуйста.

«Крепко тебя целую, будь здоров. Горячо любящая тебя дочка Маруся».

Мисси. Светлый человек

Таким ребенком можно гордиться. Гордиться отцу, матери больше нет. Рядом сидят «уголовные женщины». Ходатайств и прошений – множество. Помните, у Мисси остались 3,5 пальца? «Писала их большей частью Маруся Беневская. К ней, главным образом, обращались уголовные, и Маруся никогда не отказывала им в этом. Писала… ровным, размашистым и красивым почерком, несмотря на свою инвалидность».[79]

Не беспомощна. Много работает. Все сама. «Очень привлекательная в общежитии, красивая, с лучистыми синими глазами, белокурыми кудрями, звонким жизнерадостным смехом, она привлекала многих своей личностью, и незаметно некоторые попадали под влияние ее мировоззрения… Что ценнее – пассивное созерцание жизни… или активное участие в ней и борьба, непротивление злу или путь революции…».[80]

Она думала. Они думали. Много мы сейчас найдем детей 20–24 лет, погруженных в общие идеи, руководящие жизнью?

Лев Толстой взял и написал ей (17 января 1908 г.): «Слушая первую часть письма,[81] я тщетно удерживался от слез и просто расплакался от умиления и радости сознания полного духовного единства с человеком, казалось бы, совершенно чуждым и иного склада мысли. Вы так прекрасно выразили те истинные основы жизни, к[отор]ыми мы все живем, и это выражено было так искренно и так неожиданно, что я, слушая…, испытал самое радостное чувство… Искренно полюбивший Вас».[82]

А от нее был ответ – такой же заумный, сладостный: «Вы ошибаетесь, Лев Николаевич, в оценке моего отношения к науке, оно гораздо ближе к Вашему, чем могло, быть может, показаться…» (26 февраля 1908 г.).

Родители должны были бы гордиться ею. Красива, светла, жизнерадостна, выжила. И находится в переписке с Толстым.

Б.Н. Спаситель

У мальцевитянок был Боря, Борис Моисеенко, муж Мисси. Муж – настоящий или нет – никто не скажет. Ушел за нею в каторгу – спасать. Или не только святое? Она пишет в письме: «Венчались в тюрьме в августе 1906 г.».

Венчались – в тюрьме.

А он – кто? Террорист у Савинкова. Номер два в покушении на великого князя Сергея Александровича (февраль 1905 г.). Выслеживал его в Москве. Но не понадобился[83]. Не пойман – не вор. И его выслали, по его желанию, к Мисси, на каторгу в ноябре 1906 г.

Началась их странная жизнь – не вместе. Свидания – по решению генерал-губернатора, при начальнике тюрьмы. Десятки поручений – от всех. Боря, привези, Боря, напиши. «Борис исполняет все наши поручения и покупки» (Мисси, 28 апреля 1907 г.). Хлопоты о ее инвалидности, врачах, ссылке вместо тюрьмы. Живет там же, на Нерчинской каторге, в Горном Зерентуе. И несколько месяцев – рядом с Мисси, у тюрьмы, по особому разрешению.

Страсть? Вот что пишет Савинков: молчалив, непроницаем, хладнокровен. Угрюм. Немногословен. Под угрюмостью могли не заметить его широкой и оригинальной натуры. Смел. Еретик в партии – ни в какие конференции не верит. Верит только в террор.[84]

Но вот его письмо, 16 апреля 1908 г. – нежное, осторожное: «Дорогой папочка! (отцу Мисси!)… Маруся, сохраняя свой обычный цвет лица и свою обычную бодрость – стала несколько потоньше… Побаливает от холодного помещения рука, да выделяются до сих пор кусочки металла на лице и руках, но это безболезненно».

Папочки, папочки, дорогие мамочки! У него тоже был папочка – нотариус в Казани. А у папочки – два сына, оба террористы.

13 октября 1907 г., Мисси: он «живет здесь для меня, а со мной даже видеться не может».

На минутку остановимся. Что дальше? Что? Вместе – души, тела?

19 декабря 1907 г., Мисси: «Родители Б.Н.[85] прислали мне… косоворотки и к ним… юбки».

Родители – святые. Невестке, которая не родит.

27 июля 1913 г., Мисси: «С ним и со всеми его родными… отношения самые хорошие родственные… Но супружеских, конечно, не может быть, хотя бы уже по тому, что мы оба любим в другую сторону».

Б.Н. в 1909 г. скрылся за границу, вернулся, арестован в Иркутске в 1912 г., сослан в Якутию, снова бежал за границу в 1913 г., воевал в Сербии, снова в России в 1917 г., строил Учредительное собрание – и погиб в 1918 г.

21 мая 1919 г., Мисси: «Он был казначеем у учредиловцев. Вёз крупную сумму денег. На него напали колчаковцы и зверски убили, где-то около Омска».

У тех странных сил, которые называют общественными или божьими, нет ни благодарности, ни пощады. Нет справедливости. Истории о том, как обрели друг друга, не будет.

Победоносец

Она родила двух сыновей от матроса с броненосца «Георгий Победоносец» Ивана Степанюка. Большой. Огромный. Пришлите «огромные кучерские перчатки», «огромные валенки». Размер обуви за 45–46 по нынешним меркам. «Победоносец» восстал вместе с «Потемкиным». В 1905 г. приговорен к смертной казни. Заменена каторгой в Нерчинске. С 1909 г. он в ссылке в Баргузине. Там они и встретились.

11 января 1911 г., Мисси: «…О твоем, Папочка, отношении к моему новому семейному положению. Я была глубоко тронута тем, что Папочка один из всех… не упрекнул меня ничем и не причинил лишней боли, а главное, поддержал… в убеждении, что все, что делаешь, нужно делать искренне и без всякой фальши, в чем у меня, к сожалению, много грехов в прошлом… А если мне будет дана радость иметь ребенка, то хочу всем сердцем, чтобы он вступил в жизнь с Твоего благословения».

27 июля 1913 г., Мисси: «Ни за что на свете не согласилась бы стеснить его свободу», «к семейной жизни никакой склонности». Выручает Мисси деньгами. Ходит по тайге в экспедиции с инженерами.

Время длится. 1913 г. – отца больше нет. Мисси с Иваном кружат по Сибири – Курган, Омск, Чита, Томск. Чернорабочий, очень нужны деньги. Наконец революция, амнистия, Москва. Письмо 12 ноября 1918 г., из Орла: «Нет давно ни одного яйца». 17 декабря 1921 г., под Одессой: «Живем… в малюсенькой хатке… Иван Кондратьевич много работает, делает ванны, ведра, болванки, шьет меховые шапки всех фасонов, за что получает то хлебец, то кусочек сала…, то картофель и проч. Я стираю, шью (и крою уже сама). Из рванья переделываю…». Крестьянская семья.

Снова время. 1930-е. Ленинград, на Украине – голод. Политкаторжане в почете. Она на пенсии, в блузках с белым воротничком. Уже не Мисси, осенняя, рядом – книги, библиотекарь. Великих деяний не случилось.

18 февраля 1942 г., Мисси: «Что готовит судьба? Если не долго осталось жить, призываю на головки Маши и Тани всяческое благополучие. Не знаю, не сделаю ли чего плохого, за что мучила бы совесть… Увлечению "Разумом" очень сочувствую. Вот его мне в жизни не хватило и из-за этого не сумела сберечь близких. Степа очень слаб. Будьте живы. Тетя Маруся».

7 декабря 1943 г., домоуправление. «Сообщаю Вам, что Мария Аркадьевна умерла весной 1942 года. Степа также умер (младший сын. —Я.М.). От Ильи (старший сын. —Я.М.) были письма в 1942 году, он находится где-то в Иркутске. Из стариков здесь почти что никого не осталось».

На конверте стихи:

Покуда живы мы, балтийцы,

И гнев у нас кипит в сердцах,

Мы не дадим врагу пробиться,

Мы не отступим ни на шаг.

Клянёмся мы, что выход в море

Мы защитим стальной стеной,

Чтоб пели ветры на просторе

О славе Балтики родной!

Дальше – только бумаги. Конверты, фотографии, записки. Стареющие книги, как отпечатки людей.

Мисюсь, где ты? С твоей жизнью, с ее изгибами, со всеми ее странными дикостями и великими идеями? C тем, как ты весело смеялась? Где ты?

Можно испуганно смотреть, как исчезают дни. Нет ответа.

Торжествовать. Ахматова


«Меня не печатали 25 лет. (С 25 до 40 и с 46 по 56)»[86].

Хотя в начале 1946 г. ее хотели все. Готовился к изданию толстый том ее стихов (потом тираж сожжен, еще две книги пошли под нож). Для нее триумфально открылись все журналы.

Вот что она писала: «В этом самом 46 г., по-видимому, должно было состояться мое полное усыновление. Мои выступления… просто вымогали. Мне уже показывали планы издания моих сборников на разных языках, мне даже выдали (почти бесплатно) посылку с носильными вещами и кусками материй, чтобы я была чем-то прикрытой».[87]

Это закончилось бесповоротно. С шумом. Был август 1946 г., и орган пылающий, то бишь Оргбюро ЦК ВКП(б), издал рескрипт, что ее стихи наносят вред. Они не могут быть терпимы.[88]

Как там сказано? «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии».

Типичной. Чуждой. Пустой. И безыдейной.

И еще, почти изысканно: «дух пессимизма и упадочничества», «вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства», «искусства для искусства».

Жданов приехал в Ленинград громить ее: «Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой».[89]

Сказал низость: «До убожества ограничен диапазон ее поэзии – поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Основное у нее – это любовно-эротические мотивы, переплетенные с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обреченности».[90]

И теоретически обобщил: «Анна Ахматова является одним из представителей… безыдейного реакционного литературного болота».[91]

Есть у пропагандистов общая черта. Когда-нибудь они будут прокляты. Прошлые, нынешние и будущие.

«…Такой мой быт, состоящий, главным образом, из голода и холода, был еще украшен тем обстоятельством, что сына, уже побывавшего в вечной мерзлоте Норильска и имеющего медаль “За взятие Берлина”, начали гнать из аспирантуры…, причем было ясно, что беда во мне… А Сталин, по слухам, время от времени спрашивал: “А что делает монахиня?”».[92]

Зачем он это сделал?

Всему виной был ее триумф.

Вот что сказал свидетель – Константин Симонов: «Выбор прицела для удара по Ахматовой и Зощенко был связан не столько с ними самими, сколько с тем головокружительным, отчасти демонстративным триумфом, в обстановке которого протекали выступления Ахматовой в Москве, вечера, в которых она участвовала, встречи с нею, и с тем подчеркнуто авторитетным положением, которое занял Зощенко после возвращения в Ленинград».[93]

Быть в назидание:

«Во всем этом присутствовала некая демонстративность, некая фронда, что ли, основанная… на уверенности в молчаливо предполагавшихся расширении возможного и сужении запретного после войны. Видимо, Сталин… почувствовал в воздухе нечто, потребовавшее, по его мнению, немедленного закручивания гаек и пресечения несостоятельных надежд на будущее».[94]

– Что делать? Терпеть, – сказала как-то она, совсем как говорят в российских деревнях.

И мы будем терпеть, проходя по ее строчкам, следуя за ней туда, где она остается одна. Одна – без погонщиков и их собак. А там – отчеркивать то, что нам нужно, чтобы тоже терпеть – суету, бездорожье, а иногда – молчание:

«Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни,

На краешке окна и духота кругом,

Когда закрыта дверь и заколдован дом

Воздушной веткой голубых глициний,

И в чашке глиняной холодная вода,

И полотенца снег, и свечка восковая, —

Грохочет тишина, моих не слыша слов, —

Тогда из черноты рембрандтовских углов

Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,

Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже…

Здесь одиночество меня поймало в сети.

Хозяйкин черный кот глядит, как глаз столетий,

И в зеркале двойник не хочет мне помочь.

Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь».

Написано в 1944 году. Ташкент. Ей 55 лет. До нового молчания – еще 2 года.

Владеть. Леонид Дубровский

Он был неистребим. Косил из пулемета в гражданскую в Крыму – и добыл орден Красного Знамени. Взял в Царицыне купеческую дочь, а за ней – приданое. «Москва белокаменная. У меня особняк-квартира в семь комнат, пара выездных лошадей, кучер, у жены горничная, кухарка». От тестя – капиталы, а он – красный командир, орденоносец. Орденоносцев – мало, они – в цене.

С неба пролился нэп. Уволился, «стал во главе компании всех московских ресторанов и кабаре». Десяток тысяч штата. Тысяча артистов и музыкантов. Ну так он говорил. «Богатели мы тогда компанией баснословно. Мой орден продолжал играть магическую роль». «Представьте мою московскую контору: чудесное двухэтажное здание с колоннами, во всех комнатах полно клерков различного пола. Мой кабинет на втором этаже за массивной дубовой дверью, обитой для звуконепроницаемости звукопоглотителями. Внутри его на стенах огромнейший портрет Ленина и его ближайших соратников. А за таким же массивным столом, как двери, покорный ваш слуга все с тем же орденом Красного знамени на груди. Являвшиеся к нам представители финансовых органов сразу становились маленькими и податливыми».

И чтобы по-честному. «Доходы к нам валили от нэпманов. Мы стригли их. Наши рестораны были слишком дороги для рабочих людей». «Тайные комнаты свиданий, кабаре с полуголыми девицами, казино…». «У каждого нашего компаньона появились роскошные квартиры, стильная мебель, костюмы заказывались у лучших заграничных портных, собственные выезды, на целое лето отправлялись к черноморскому побережью. А там новые встречи, свидания, любовь. Казалось, что всему этому не будет конца».

Но – не судьба. Налоги, буйная рука пролетарских органов, брат нэпман изнемогает, клиент все тоньше. «Магическое влияние моего ордена постепенно уменьшалось». И он самоликвидировался.

«И на правах орденоносца получил квартиру в государственном доме на Большой Полянке». Шуба и шапка енотовые, а под ними «все тот же орден Красного Знамени».

«Но что-то нужно было предпринимать». Вызнал, что парикмахерские еще не трогали. В Ленинграде основал салон в 50 мастеров. На Садовой улице починил разбитое торговое здание. Сам научился стричь. Своих натурщиков стриг бесплатно, налив стакан коньяка, чтобы не пугались. Выучился, стал стричь под Скрябина, под Ворошилова, под Калинина, Есенина и Маяковского, а также под летчиков-героев. Образцы – в альбоме. Номер 1 – Есенин, номер 3 – Ворошилов. «Усы несколько кверху, острая клинышком борода» – это Скрябин. «Были… желавшие ходить под Сталина. Но я боялся браться за такой портрет». А в 30-е сдался – налоги! – и «втихаря смотался в родной Крым».

«Там я был своим человеком. Вскоре евпаторийское общество красных партизан приняло меня в свою организацию». Бесплатный трамвай, без очереди хлеб. В доме политпросвещения – «мой портрет красного партизана». Все было хорошо, а потянуло – в Москву.

Так основал он парикмахерское дело на Ленинградском вокзале. Книжка красного партизана – в нагрудном кармане, чтобы была видна. «Не менял я только своей внешности. Зимой ходил я важно все в том же еноте, в руках с громаднейшего размера английской работы кожаным портфелем с монограммой». Но – копеечные доходы!

Наконец, прознал, что «можно зарабатывать бешеные деньги» на заграничных пластинках. Из-под полы.

Пластинки ему доставляли дипломатической почтой. Дальше классика – комиссионный. «Избрав жертву, если она заслуживала доверия, я с высоты своей енотовой шубы, блестя десятком золотых зубов, извиняясь перед ней, заявлял, что я являюсь любителем иностранной пластинки, что кое-что принес сдать на комиссию». Ну и сделка – деньги – ресторан.

«Земля вертится. Жизнь течет. А наша человеческая, как она коротка! Поэтому я несмотря ни на что, по старой привычке каждое лето отправлялся к черноморскому побережью. Как я уже говорил, выдавал теперь я себя там отдыхающим за директора какого-нибудь энского завода. Разодетый с иголочки, все с тем же перманентно орденом, да еще и молодой я производил на курортниц известное впечатление».

Немного завидно. «Она восхищалась моим наблюдательным умом и технической осведомленностью… Короче: очки я ей втер».

На Большой Полянке жил рядом с оружейником Федором Васильевичем, из донских казаков, «известным конструктором русского автоматического оружия». Похоже, речь идет о Токареве.

Федор Васильевич «махнул рукой и пророчески произнес: “Начнется война, а она не за горами, и немецкие армии сразу захватят пол-России. Для этого все подготовлено. Все же военное искусство – это наука. Нельзя же с поповским образованием учить этому тонкому искусству других, как это делается сейчас у нас. Война – не детей крестить”».

Поэтому, когда началась война, сразу же «смотался на восток». «Было совершенно очевидным, что ждет страну, если во главе войск ее стал не военный, а человек с поповским образованием. Я и по своему опыту знал, что… война – это не детей крестить. Прав был Федор Васильевич, истинный русский патриот». Взял с собой чемоданчик с фотоматериалами, чтобы спекульнуть. И сразу же попался в Казахстане. «8 лет лишения свободы и еще 3 года по рогам» («по рогам» – ссылки).

О ком это? Кто это попался, как он говорил, «за понюшку табака»?

Леонид Федорович Дубровский.

Все попытки найти его следы – никакой возможности. Как будто этот человек не существовал. Не он ходил в енотовой шубе, не он щеголял орденом Красного Знамени и книжкой красного партизана. Не он втирал очки «черноглазенькой журналистке». И не он основал в Москве великий ресторанный трест.

Единственный его след – рассказ Александра Константиновича Соколенко, тоже лагерника, в его книге «Хранить вечно». «Хранить…» – это он о своем деле, политическом, ни за что, 1944 года. И о нем тоже известно немного. Да и сама книга издана на каких-то птичьих правах, самоходом.[95]

Они – Соколенко и Дубровский – встретились «там». Леонид Федорович «почему-то очень боялся затеряться в нашем мире, как песчинка, даже боялся умереть, не оставив в этой жизни никакой памяти о том, что тогда-то, там-то жил такой Дубровский Леонид Федорович, пусть со всеми недостатками, хотя он в жизни и не хотел быть таким. Но что сделаешь? Такова жизнь: она и формирует человека, она и калечит».

И еще вот что было записано в рассказе, который называется «Орден Красного Знамени».

«Поздним вечером, когда мы укладывались на ночлег, он под стрекот кузнечиков рассказывал мне о своей прошедшей жизни и просил запомнить рассказанное, чтобы потом, как он почему-то надеялся на меня, я мог записать рассказанное и донести о нем будущим поколениям. Где сейчас Леонид Федорович? Жив ли он? Ничего о нем не знаю. Но просьбу его, спустя четверть века, я выполняю».

Это написано в 1970 году. И мы тоже выполним эту просьбу, чтобы запомнить его. Эту неистребимость, этот зуд, эту страсть, эту неугомонность, этот енотовый колпак и енотовую шубу над красным знаменем. Этот зуд – наворотить! Неистребимое, богоданное чувство человека вывернуться, но натворить – пусть с вывороченной шеей!

Неистребимый пыл желания, нас толкающий, вечно великий, навечно данный, как бы в нас ни упирались кулаком!

Не забудем и Александра Соколенко. Он – Имя. В его письме стоит раствориться. А куда попасть? В леса и горы 1946 года, когда никому неизвестно, будет ли возможность выжить.

Перевозбудить. Зощенко

Тот самый Зощенко – офицер Первой мировой, пять орденов, командир роты. Был отравлен газами. 1917–1920 годы. Скитания. В книге «Перед восходом солнца» он писал:

«В кресле против меня французский полковник. Чуть усмехаясь, он говорит:

– Завтра, в двенадцать часов дня, вы можете получить паспорт. Через десять дней вы будете в Париже… Вы должны благодарить мадемуазель Р. Это она оказала вам протекцию.

…Я говорю:

– Я не собираюсь никуда уезжать, полковник. Это недоразумение.

Пожав плечами, он говорит:

– Мой друг, вы отдаете себе отчет, что происходит в вашей стране?.. Прежде всего это небезопасно для жизни – пролетарская революция…

– Хорошо, я подумаю, – говорю я. Хотя мне нечего думать. У меня нет сомнений. Я не могу и не хочу уехать из России. Я ничего не ищу в Париже».

Он не уехал. Он не мог уехать из России.

В 1941 году пытался уйти на фронт. Со своим пороком сердца, полученным от отравления газами.

Повесть «Перед восходом солнца» он стал печатать по кускам в 1943 году.

Эта книга была лично ненавистна Сталину. В 1946 году – постановление Оргбюро ЦК ВКП (б) от 14 августа 1946 года № 274.

Цитата:

«В журнале “Звезда”… появилось много безыдейных, идеологически вредных произведений. Грубой ошибкой “Звезды” является предоставление литературной трибуны писателю Зощенко, произведения которого чужды советской литературе. Редакции “Звезды” известно, что Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание. Последний из опубликованных рассказов Зощенко “Приключения обезьяны” (“Звезда”, № 5–6 за 1946 г.) представляет пошлый пасквиль на советский быт и на советских людей. Зощенко изображает советские порядки и советских людей в уродливо карикатурной форме, клеветнически представляя советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами. Злостно хулиганское изображение Зощенко нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами. Предоставление страниц “Звезды” таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции “Звезда” хорошо известна физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время войны, когда Зощенко, ничем не помогая советскому народу в его борьбе против немецких захватчиков, написал такую омерзительную вещь, как “Перед восходом солнца”…».

Что еще? Он выжил, не был арестован. Ждал ареста. Писать и печататься не мог. Голодал. Сапожничал, как в 1918 году.

И скоро ушел.

Никому не известно, как сложилась бы его жизнь в Париже, и случился бы на свете писатель Зощенко или нет, и была бы – или нет – у нас счастливая возможность прочитать вот это: «…огромные потрясения выпали на мою жизнь. <…> Но ведь я-то не видел в этом катастрофы! Ведь я же сам стремился увидеть в этом солнце!»

Какая бессмысленная драма в том, что человек, выбравший Россию, возлюбленный государством (он получил-таки «Трудового Красного Знамени»), всю жизнь любивший, смеявшийся, страдавший от депрессий, человек, не имевший вины ни перед кем, был пойман в ловушку, создавшую вокруг него нечеловеческую пустоту!

Какая бессмысленная насмешка в том, что человек, написавший книгу о самоконтроле – «Перед восходом солнца», о том, как управлять самим собой, чтобы никому не причинить вреда, был полностью лишен контроля над самим собой, попав под государственное колесо!

Эта книга была полностью напечатана в 1987 году. Через тридцать лет после того, как он махнул на все рукой – и ушел.

В конце драмы должны быть назидания.

Они есть: этим историям нет конца.

Ими покрыто время.

В них нет никакого смысла, они – ни за что.

Они заливают нас.

Так и написал Зощенко.

«И вдруг необычайная картина – вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой… Ужасное зрелище».

Это его время выступило из всех люков и пор, чтобы залить людей, их самонадеянность, их неспособность всё увидеть до конца, их способность обманываться, их любовь к тому, что нельзя любить, их гордые решения, когда все развилки пройдены именно так, чтобы принести в будущем страдание.

Быть угрозой. Великие князья

Ты можешь угрожать государству тем, что ты есть. Самим фактом своего существования. Сила слова, сила памяти, сила рождения, сила влияния.

В Петропавловской крепости, в январе 1919 г., расстреляли четырех великих князей – заложников. Якобы в ответ на убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург в Германии. Старшему было около шестидесяти, младшему – пятьдесят пять.

Протокол заседания Президиума ВЧК от 9 января 1919 г.: п. 2.– «телеграф поместить в оперативном отделе», п. 5 – назначить зав. автомобильным отделом, п. 7 – выдать жалованье согласно декрету о материнстве и младенчестве, п. 8 «Об утверждении высшей меры наказания чл. быв. императорск. – романовск. своры» – решено: «Приговор ВЧК к лицам, быв. имп. своры – утвердить, сообщив об этом в ЦИК».[96]

Императорско-романовская свора.

Один из них – Николай Михайлович Романов. Историк милостью божьей. То, что он успел, было бы вековым счастьем для любого ученого. Изданные тома с массой документов. «Московский Некрополь» в 3 томах, более 1400 стр. «Петербургский Некрополь» в 4 томах, более 700 стр. Чтобы помнили. «Александр I» в 2 томах, более 1300 стр. «Дипломатические сношения России и Франции. 1808–1812» в 7 томах. Три тома «Графа Строганова», «Князья Долгорукие». И еще 5 томов, многостраничных, великолепных, клад для будущих историков – «Русские портреты XVIII и XIX столетий». Лев Толстой: «все это издание есть драгоценный материал истории».[97]

Да, он – либерал. Числился в «опасных радикалах». Приветствовал Февральскую революцию. Лично собирал подписки об отказе от прав на престол у членов царской фамилии. Распивал многие чаи с Керенским. Шутил, что «на старости лет придется стать президентом республики».[98] Он «обладал всеми качествами лояльнейшего президента цивилизованной республики, что заставляло его часто забывать, что Невский проспект и Елисейские поля – это далеко не одно и то же… Его ясный ум, европейские взгляды, врожденное благородство, его понимание миросозерцания иностранцев, его широкая терпимость и искреннее миролюбие стяжали бы ему лишь любовь и уважение в любой мировой столице… В ранней молодости он влюбился в принцессу Викторию Баденскую – дочь нашего дяди великого герцога Баденского. Эта несчастная любовь разбила его сердце, так как православная церковь не допускала браков между двоюродным братом и сестрою. Она вышла замуж за будущего шведского короля Густава-Адольфа, он же остался всю свою жизнь холостяком и жил в своем слишком обширном дворце, окруженный книгами, манускриптами и ботаническими коллекциями».[99]

Окруженный книгами и манускриптами.

19 августа 1914 года. Он – историк, он – думающий, вот что он пишет из действующей армии в своем дневнике: «По ночам находят на меня бессонницы, потому мысль работает и не дает покою: к чему затеяли эту убийственную войну, каковы будут ее конечные результаты? Одно для меня ясно, что во всех странах произойдут громадные перевороты, мне мнится конец многих монархий… У нас на Руси не обойдется без крупных волнений и беспорядков…»[100]

Генерал, даже во время военных действий ловивший бабочек. Бабочки, названные в его честь. Желтушка Романова. Шашечница Романова. Бабочки, названные им в честь матери. Коллекция из 110 тысяч бабочек, подаренная Зоологическому музею в Петербурге. И сегодня она там – уникальна.[101] Его 9 толстенных томов о бабочках.[102] Глава Русского исторического общества, Русского географического общества – не номинальный.

8 мая 1917 г. Мемуары французского посла Мориса Палеолога, визит к Николаю Михайловичу: – Когда мы опять увидимся, – говорит он мне, – что будет с Россией?.. Увидимся мы еще когда-нибудь?.. Не могу же я забыть, что я висельник![103]

В 1916 г. он опубликовал брошюру «Казнь пяти декабристов 13 июля 1826 г. и император Николай I». Ради чего? Это что – пророчество, и самому себе? Выдержки из писем – прямая речь Николая I: «ужасный день настал», «мне приходится исполнять этот ужасный долг», «у меня какое-то лихорадочное состояние», «особое чувство ужаса». И наконец, в день казни: «Милая матушка, час тому назад мы вернулись сюда и, по полученным сведениям, везде все спокойно; царит единодушное возмущение, а что все, наконец, кончено, производит общее довольство».[104]

Мы не знаем, царило ли общее довольство, когда казнили четырех великих князей, полураздетых, зимой, в январе 1919 г., в Петропавловской крепости. И был ли для кого-то, подписавших, день – ужасным.

За две недели до казни он просил о милости. Копия письма из личного архива Луначарского:[105]

«Седьмой месяц пошел моего заточения в качестве заложника в доме предварительного заключения. Я не жаловался на свою судьбу и выдерживал молча испытания. Но за последние три месяца тюремные обстоятельства изменились к худшему и становятся невыносимыми. Комиссар Трейман, полуграмотный, пьяный с утра до вечера человек, навел такие порядки, что не только возмутил всех узников своими придирками и выходками, но и почти всех тюремных служителей. Может во всякую минуту произойти весьма нежелательный эксцесс.

За эти долгие месяцы я упорно занимаюсь историческими изысканиями и готовлю большую работу о Сперанском, несмотря на все тяжелые условия и большой недостаток материалов.

Убедительно прошу всех войти в мое грустное положение и вернуть мне свободу. Я до того нравственно и физически устал, что организм требует отдыха хотя бы на три месяца. Льщу себя надеждою, что мне разрешат выехать куда-нибудь, как было разрешено Гавриилу Романову выехать в Финляндию. После отдыха готов опять вернуться в Петроград и взять на себя какую угодно работу по своей специальности, поэтому никаких коварных замыслов не имел и не имею против Советской власти…

Николай Михайлович Романов.

Дом предварительного заключения. Камера № 207.

6 января 1919 г.».

Ему почти 60. «Я не жаловался на судьбу и выдерживал молча испытания». Большая работа о Сперанском. Никаких коварных замыслов. Мне плохо. Прошу вернуть мне свободу. Какую угодно работу по специальности. Камера № 207.

Вот что написал о Николае Михайловиче журнал «Красный архив» в 1931 г., напечатав его дневники:

«Октябрьская победа пролетариата быстро и навсегда устранила с политической арены и буржуазных сторонников автора печатаемых записок, и его самого вместе с другими представителями романовской династии».[106]

Быстро и навсегда. Устранила. Его самого.

Он угрожал самим фактом своего существования. Романов. «Императорско-романовская свора».

Ученый-историк, написавший о машине, приведшей к казни декабристов. О долженствовании в том, чтобы карать.[107] Спец по началу XIX века, по Франции – России. Значит, все знал о Французской революции. В Первую мировую прошел по всем фронтам. В 1905 г. его подсознание как будто само подсказало: «народ думает, что убийствами всего добьется».[108]

В какой момент ты понимаешь, что попал в ловушку? Что будешь вычищен из жизни – просто по факту того, что дышишь? Что должен сказать себе, если ты был на охоте, был в книгах, был в государственной машине, был обязан предвидеть – по долгу, по учению, по размышлению, по крови, по предчувствию загоняемого зверя? Что можно сделать с этой неумолимостью происходящего, наматывающего время на свои барабаны?

И есть ли право задавать эти вопросы Николаю Михайловичу? Нет, они – к нам, к нашему будущему, к охранению России от того, чтобы снова всё не перевернулось. У общества есть риски слабеть с каждым годом, если снаружи – огромное напряжение, а внутри – трудности в государственной машине, в ее целях, сердечности, разумности и способности играть на опережение.

Никакой больше неумолимости в России! Никогда больше вот этого – человек, имярек, на выход, потихоньку, медленное, почти нежное еще движение, но все ближе к окончательному исходу. Да, точно так, как в январский день 1919 года, а до этого по суткам, по месяцам, тук-тук – чуть чаще, чем обычно, недоумений, нежеланий, ссылок, распорядительных движений, тук-тук, все больше связанности, каменности, потом – надежд, просьб о милости – куда? Куда все идет? К вечности, вечности. В гадостный ее вход. Со всеми томами, бабочками и взглядом несколько свысока на процесс. Известно где. В Петропавловке, год 1919, месяц – январь, измученный.

Хватит этого, хватит! Никогда! Нам не нужно об этом слышать, нам не нужно об этом думать. Но время, бывает, что ужасно улыбается и вступает на второй, третий круг, на четвертый, ходит вокруг, как будто знает. Знает – что?

Нет, никогда больше. Пожалуйста, никогда!

Отчаяться. Фигнер


Известная террористка или красавица (кому как нравится) Вера Фигнер сто лет назад предупредила нас о том, что нельзя делать в России. В своей книге «Запечатленный труд» она детально рассказала, почему взялась за динамит. Вот одна из причин: «Создав… громадный государственный бюджет, 80–90 процентов которого доставляются низшими классами, централизованная государственная власть употребляла его почти всецело на поддержание внешнего могущества государства, на содержание армии, флота и на уплату государственных долгов, сделанных для тех же целей, бросая лишь жалкие крохи на производительные расходы, удовлетворяющие таким насущным потребностям, как народное образование и т. п. Такое положение вещей соответствовало вполне принципу, что народ существует для государства, а не государство для народа».[109]

Ее прозвали «Топни ножкой». Единственная в марте 1881 г. смогла скрыться. Предана и поймана через два года. Приговорена и ждала смертной казни 9 дней. Прожила 90 лет, 20 лет в заключении. Октябрь 1917 г. не приняла, хотя властями почиталась. Никогда не вступала в партию большевиков. Ушла в июне 1942 г. в Москве, сполна увидев переворотов, репрессий и войн.

Как она отчаялась? В 25 лет (1877 г.), после университетов в Цюрихе и Берне, решила быть в народе, стала фельдшерицей в Студенцах, Самарского уезда. «Восемнадцать дней из тридцати мне приходилось быть вне дома, в разъездах по деревням и селам, и эти дни давали мне возможность окунуться в бездну народной нищеты и горя… Грязные, истощенные… болезни все застарелые… и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище, столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении перед вопросом: есть ли это жизнь животного или человека?» («Запечатленный труд»).[110]

Как все смешалось? «Не могу сказать, чтобы я с удовольствием совершала мой первый выезд на большой бал. Стоя перед трюмо в легком облачке белого газа, в локонах и белых башмачках, я немало покапризничала и гораздо более заслуживала прозванья "Топни ножкой", которым меня наградил позднее "Сашка-инженер" Федор Юрковский, прославившийся подкопом под Херсонское казначейство, из которого в интересах революции им и товарищами было похищено полтора миллиона рублей».[111]

Как они расставались в 20 лет? «Как только муж и я пришли в соприкосновение с массой разнообразных лиц и мы наткнулись на новые вопросы, между нами явилось разногласие: он примкнул к лицам, старшим по возрасту, к консерваторам, а я присоединилась к крайним» («Запечатленный труд»).[112]

Как нам быть? Мы будем идиотами, если хотя бы еще раз те, кому 20, отчаются от невозможности изменений и прислонятся к крайним, чтобы когда-нибудь писать свои мемуары при новом политическом режиме, вызывающем их ужас и отчаяние в возрасте семидесяти с лишним лет.

Не подчиниться. Маркелов[113]

Александр Маркелов, командир подводной лодки, в июле – августе 1941 г. не выполнил приказ, был отдан под суд в октябре 1941 г., приговорен к расстрелу, не расстрелян, потом момент неизвестности (пересмотр?), и почти сразу – всю войну на командных должностях. Получил четыре ордена. Прошел всю войну, капитаном на танкерах, на тендерах, на сторожевиках, на тральщиках, был командиром охраны рейдов в Кронштадте и уволился в 1950-х.

Спасибо, что отдали под суд.

Он остался единственным живым из всего экипажа своей подводной лодки.

Пока его судили и расстреливали, пока он снова оживал, лодка его, класса «Щука», Щ-308 была ранена, убита, затоплена. И до сих пор лежит на дне с экипажем в 40 человек. Окутанная рыболовными сетями, как в белом коконе.

Александр Маркелов отказался выполнить приказ об атаке за малой значимостью целей, считая лодку обнаруженной. И вернул ее на базу с людьми. Целой, готовой к поиску. Судим в черном октябре 1941 г., приговорен к расстрелу, не расстрелян. И кажется, что, если не расстрелян, то в его отказе могли быть верность и искусство. Из наградного листа от 1944 г.: «Во всех случаях проявляет знание дела, мужество и храбрость, разумно руководит».

Его лодка класса «Щука» по имени «Семга» погибла через год, в следующем же боевом походе. Неизбежные обстоятельства? Случайность? Степень искусства? Чей-то нажим сверху, которому вынуждены были подчиниться, обрекший лодку на гибель? Сумма угроз, из которых уже нельзя выбраться?

Просто рука судьбы – ее, их, его?

Неизвестно. Никогда не узнать. Эта лодка была вечно несчастна, вечно в ремонтах. Неизвестно даже, как она погибла. Разные версии. У «Щук» на той войне была короткая история. Один-два похода, одно-два потопленных судна – и потом почти неизбежная гибель.

Я бы назвал это правилом собственной головы в деликатных отношениях с теми, кто думает, что представляет государство.

Она нужна всегда, а временами особенно.

Вера в государство