Пересекли мостовую, оставляя в ее снежной белизне темные следы, оказались у машины. Лицо, он же Эдуард Морицевич Отто, распахнул заднюю дверцу:
— Прошу вас, гражданин Барченко!
За рулем сидел некто, очень крупный, квадратный, неподвижный. Тронув его за плечо, Лицо сказало:
— Давай, Янис, трогай. Поехали. Молчали.
В салоне, как это ни странно, пахло тонкими дамскими духами — скорее всего французскими.
— Простите…— решился нарушить тягостное молчание Александр Васильевич. — Собственно, по какому поводу меня…
— Потерпите совсем немного, — перебил чекист. — Скоро все узнаете.
Дальше ехали молча.
И вдруг Александра Васильевича осенило — он даже вздрогнул: «Боже мой! Это же из-за писем, которые мы с матросами отправили в Москву!.. Можно ли так опростоволоситься? Ленину, этому страшному Дзержинскому… Все, я пропал…»
Он не мог знать, что эти письма о необходимости направить экспедицию в глубины Тибета на поиски Шамбалы, вдохновенно и эмоционально написанные им, никуда не были отправлены. Когда возбужденная, галдящая орава матросов Балтфлота из четвертой аудитории Тенишевского училища ночью семнадцатого октября 1918 года вернулась на свои корабли, первыми, с кем они поделились впечатлениями о выступлении товарища Барченко и кого ошарашили письмами в высшие инстанции юного государства рабочих и крестьян, были их непосредственные командиры. Письма у оргтройки во главе с рыжим богатырем Иваном забрали. А наутро всех, кто был на лекции-диспуте «Страна Шамбала — провозвестница коммунистического братства народов», выстроили на пирсе, и комиссар Балтфлота, сверкая портупеей поверх черной кожаной куртки, произнес короткую, пламенную, угрожающую речь:
— Да вы что?.. вашу мать! в Бога, в Пресвятую Богородицу и во всех апостолов! Вы революционные матросы! Или кто вы, недоделки? вашу мать, перемать, а так же всю родню до седьмого колена — что у вас в башках, спрашиваю: солома пополам с поповскими бреднями, ядри вас в перекись и водород, или передовые мозги, которые денно и нощно думают о мировой пролетарской революции? Все, п…дюки! Забыть! Зачеркнуть! Всем по три дня гауптвахты! Разойдись!
Сочиненные в ту злополучную ночь мистическим ученым письма, надо полагать, высшие чины красного Балтфлота, поржав над ними под бутыль самогонки, уничтожили, однако комиссар-громовержец оказался ретивым: в тот же день прибыл в Петроградскую ЧК:
— Необходимо, товарищи, разобраться с этим лектором Барченковым — или как его там? Похоже на контрреволюционную пропаганду. Да еще в замаскированной форме. Мой совет: к стенке — и дело с концом.
— Разберемся, — спокойно ответили ему. — А в советах не нуждаемся.
Слегка оробел комиссар Балтфлота, возвращаясь к своим непосредственным делам.
«Или не сообразил чего? — тревожно думалось ему. — Уж больно они на меня смотрели… подозрительно».
Но ничего этого не знал Александр Васильевич Барченко и потому мучился всякими страшными предположениями, сидя в машине рядом с Эдуардом Морицевичем Отто, который опять превратился в белое Лицо, невесомо плававшее в темном квадрате салона автомобиля, похоже, с удовольствием вдыхая слабый, но стойкий аромат французских духов.
Пустой бело-серый город, набережные каналов, мосты, широкая улица, посередине которой мерно движется патруль из трех человек с винтовками; призрак Инженерного замка, темный и мрачный; наконец въехали в Гороховую улицу.
Машина останавливается у подъезда трехэтажного здания. Первым выходит Лицо, распахивает перед гражданином Барченко дверцу:
— Прошу, Александр Васильевич.
Мистик и ученый успевает заметить, что все — или почти все — окна дома освещены.
— Да, это так, — усмехнулся Эдуард Морицевич, — у нас и по ночам работают. Время такое, вы знаете: красный террор.
От этих слов внутри Александра Васильевича начинает что-то мелко и отвратительно дрожать.
— Идемте, идемте! — в голосе Лица звучит нетерпение. Они поднимаются по высоким ступеням крыльца. Над массивной дверью прибита вывеска — крупные красные буквы: «Чрезвычайная комиссия». У двери стоит красноармеец с винтовкой, совсем молодой парень с хмурым, напряженным лицом. Коротко, но пристально, взглянув на поднимающихся по ступеням, он молча козыряет товарищу Отто.
Два марша лестницы на второй этаж. Длинный коридор, двери, двери, двери с номерами… Деловито снуют люди, за некоторыми дверями, неплотно закрытыми, слышны громкие голоса.
Они останавливаются перед дверью с цифрой «6».
Лицо дважды небрежно стучит и тут же распахивает дверь.
— Милости прошу, Александр Васильевич.
Они оказываются в просторном кабинете с двумя стрельчатыми окнами, за которыми стоит снежно-серая ночь.
— А вот и мы! — говорит Эдуард Морицевич.
И первое, на что, по непонятной причине, обращает внимание Александр Васильевич — это большая картина в тяжелой раме на правой глухой стене, идиллический пейзаж: стройная трепетная лань пьет воду из прозрачного горного ручья, и с ее чутких губ падают капли, алмазами сверкая на солнце.
«Скорее всего, — думает гражданин Барченко, — осталась здесь с дореволюционных времен».
На левой стороне стены над старинным, темным письменным столом большая карта России, и на ней красными тонкими ленточками обозначены фронты.
В тот момент, когда в кабинете возникли Александр Васильевич и Эдуард Морицович, в нем находилось четверо: за письменным столом в троноподобном кресле сидел человек лет сорока, весьма яркой внешности — нос с горбинкой, впалые щеки, густая вьющаяся шевелюра, четкий выразительный разрез темных глаз, живых, подвижных, умных. Трое остальных были молодые люди: двое сидели на стульях возле стола, третий стоял у окна спиной к кабинету, и что-то знакомое почудилось мистическому ученому в его коренастой фигуре.
— Александр Васильевич! — сказал Отто. — Я вам представляю…— Эдуард Морицевич немного замешкался. — Заведующий отделом Дмитрий Наумович Картузов.
Хозяин кабинета поднялся с кресла и протянул руку гражданину Барченко. Рука была сухой и горячей.
— Рад знакомству, — сказал товарищ Картузов. — Весьма и весьма…
«Не арестуют! — ликовало все существо Александра Васильевича. — Не убьют…»
— А это Федор Карлович Лейеймер-Шварц и Александр Юрьевич Рикс, — молодые люди, сидевшие на стульях, молча, по-военному, кивнули, — Теперь разрешите представить, — Отто подошел к тому, кто по-прежнему стоял у окна спиной к кабинету. — Наш московский коллега…
Незнакомец круто повернулся.
— Вы?.. — изумился Александр Васильевич.
— Я, — сдержанно улыбнулся Константин Константинович Владимиров.
Да, это был он, протеже профессора Красавина. Вернее, перед доставленным в ЧК, Барченко — и об этом, без сомнения, уже догадался читатель — стоял Яков Григорьевич Блюмкин.
И поскольку, во-первых, роль этого молодого человека более чем весома в нашей истории, во-вторых, кто знает, предоставит ли ему судьба возможность и время самому поведать обо всем, что с ним произошло сразу после убийства германского посла Вильгельма Мирбаха, попытаемся это сделать за него.
Итак, мы возвращаемся совсем ненадолго в Москву, в шестое июля 1918 года.
Вторая половина дня.
Машина с открытым верхом, «Паккард», темного цвета, номер 2760, как помнит читатель, на предельной скорости мчался по пустынным улицам субботней Москвы.
Стремительная езда до Трехсвятского переулка заняла несколько минут.
Особняк Морозова. В нем размещен штаб отряда ВЧК, которым командует левый эсер Дмитрий Попов. Отряд среди частей Чрезвычайной комиссии самый большой, он недавно появился в Москве, после жестоких боев на Украине с немцами и гайдамаками гетмана Скоропадского. Бойцы преданы своему командиру и подчиняются только ему. Для Попова директивы ЦК его партии — закон. Половина высшего командного состава ведомства Дзержинского на Лубянке — левые эсеры.
«Паккард» въезжает во двор особняка.
Якова Блюмкина, постоянно теряющего сознание от потери крови, переносят в лазарет, который находится на противоположной стороне переулка.
Пока раненому оказывают первую помощь, перевязывают рану (пуля прошла сквозь мягкие ткани, не задев кости), вправляют вывих; приходит Дмитрий. Попов, пожимает убийце германского посла, уже более-менее пришедшему в себя, руку и говорит:
— Поздравляю! Ты, парень, войдешь в русскую историю как наш, социалистический Сазонов или Каляев28, — и следует приказ: — Изменить внешний вид герою, дать новые имя, фамилию, выправить документы.
Якова Блюмкина стригут наголо, сбривают бороду, наряжают в красноармейскую форму. К вечеру он получит паспорт на имя Григория Ивановича Белова, «из крестьян», и справку: «Красноармеец Белов Г. И. был ранен в бою с мятежниками. Направляется к родным в г. Рыбинск».
Так вечером шестого июля 1918 года будет определена дальнейшая судьба Якова Блюмкина.
А через полчаса после покушения на германского посла в кабинете управляющего делами Совнаркома Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича звонит телефон. В трубке взволнованный голос наркома иностранных дел Чичерина:
— Мне только что звонили из германского посольства. Совершено покушение на графа Мирбаха. В него брошена бомба…
— Убит? — перебивает Бонч-Бруевич.
— Нет. Сказали: посол ранен в голову. Убийцы скрылись на автомобиле. Номер машины запомнил швейцар посольства. Это «Паккард» из гаража ВЧК. Срочно доложите Владимиру Ильичу.
Дальнейшие события этого драматического дня — то, что в официальной советской истории называется мятежом левых эсеров (хотя это на самом деле была попытка государственного переворота с целью лишить большевиков единоличной власти в стране) и подавление мятежа, кровавыми, по-ленински жестокими методами.
…После захвата большевистскими войсками морозовского особняка всех раненых из госпиталя, и среди них изменившего внешне Якова Блюмкина с документами на имя крестьянина Белова, перевозят в 1-ю Градскую больницу.
Через два дня верные делу партии левых эсеров люди помогают нашему герою (который уже почти здоров, только долго будет сохраняться хромота) исчезнуть из больницы. Он еще неделю «зализывает раны» на конспиративной квартире, красный воин из крестьян Григорий Белов отправляется к родным в Рыбинск на окончательную поправку.