Искуситель — страница 18 из 50

– Неправда! – отвечал магистр. – Где более зла, там более и борьбы, а где борьба, там есть и победа.

– Вот еще что выдумал! – вскричал Возницын. – А если я не хочу бороться?

– Не хочешь! Да вся наша жизнь есть не что иное, как продолжительная борьба, и, чем гениальнее человек, тем эта борьба для него блистательнее. Развитие душевных сил есть необходимое следствие…

– Бога ради! – прервал князь. – Не давайте ему говорить, а не то он перескажет нам Эккартсгаузена[64] от доски до доски.

– Не смейся, князь! – сказал Закамский. – Наш приятель Нейгоф говорит дело, да вот, например, не всю ли жизнь свою боролся с невежеством этот необычайный гений, который родился здесь в селе Коломенском?

– Неправда! – прервал Нейгоф. – Историк Миллер[65] доказал неоспоримыми доводами, что Петр Великий родился в Кремле.

– Быть может, – продолжал Закамский, – только здесь, в Коломенском, он провел почти все свое детство. Здешний садовник, Осип Семенов, рассказывал мне, что он сам частенько играл и бегал с ним по саду.

– Какой вздор! – подхватил Возницын. – Сколько же лет этому садовнику?

– Да только сто двадцать четыре года[66].

– Miséricorde![67] – закричал князь. – Сто двадцать четыре года!.. Да разве можно прожить сто двадцать четыре года?

– Видно, что можно.

– Ах, батюшки!.. Сто двадцать четыре года!.. Ну, если мой дядя… Да нет, нынче не живут так долго.

– А ты, верно, наследник? – спросил Возницын.

– Единственный и законный, – отвечал князь, вынимая свои золотые часы с репетициею. – Господа! – продолжал он. – Половина второго, теперь порядочные люди в городе завтракают, а мы в деревне, так не пора ли нам обедать?

– А где мы обедаем? – спросил Закамский.

– Разумеется, здесь, на открытом воздухе! – отвечал Возницын. – Я велел моему слуге приготовить все – вон там внизу, в роще.

– Как! В этом овраге? – сказал князь.

– Так что ж? Там гораздо лучше, здесь печет солнцем, а там, посмотрите, какая прохлада, что дерево, то шатер – век солнышко не заглядывало.

Мы все отправились за Возницыным, прошли шагов сто по узенькой тропинке, которая вилась между кустов, и не приметным образом очутились на дне поросшего лесом оврага, или, лучше сказать, узкой долины, которая опускалась пологим скатом до самого берега Москвы-реки. Колоссальные кедры, пихты, вязы и липы покрыли нас своей непроницаемой тенью, кругом все дышало прохладою, и приготовленный на крестьянском столе обед ожидал нас под навесом огромной липы, в дупле которой можно было в случае нужды спрятаться от дождя.

– В самом деле, как здесь хорошо! – сказал Двинский, садясь за стол. – Совсем другой воздух, жаль только, что эту рощу не держат в порядке: она вовсе запущена.

– А мне это-то и нравится, – прервал Нейгоф. – Не ужели вам еще не надоели эти чистые, укатанные дорожки и гладкий дерн, на котором ни одна травка не смеет расти выше другой? Признаюсь, господа, эта нарумяненная, затянутая в шнуровку природа, которую мы, как модную красавицу, одеваем по картине, мне вовсе не по сердцу, я люблю дичь, простор, раздолье…

– А эти полусгнившие, уродливые деревья также тебе нравятся? – спросил князь.

– Прошу говорить о них с почтением! – прервал Закамский. – Они живые памятники прошедшего. Быть может, под самой этой липой отдыхали в знойный день цари: Алексей Михайлович и отец его, Михаил Федорович[68], быть может, под тенью этого вяза Иоанн Васильевич Грозный беседовал с любимцем своим Малютою Скуратовым[69] и пил холодный мед из золотой стопы, которую подносил ему с низким поклоном будущий правитель, а потом и царь русский, Борис Годунов[70].

– Все это хорошо, – сказал князь, принимаясь за еду, – а попробуйте-ка этот паштет: он, право, еще лучше.

Когда мы наелись досыта и выпили рюмки по две шампанского, фон Нейгоф закурил свою трубку, а мы все улеглись на траве и начали разговаривать между собою.

– Закамский! – сказал князь. – Знаешь ли, кого я вчера видел, – отгадай!

– Почему мне знать? Ты знаком со всей Москвою.

– Как она похорошела, как мила! Она спрашивала о тебе, и даже очень тобою интересовалась. Ты, верно, к ней поедешь?

– Непременно, если ты скажешь, кто она.

– Отгадай, ты виделся с нею в последний раз два года тому назад… Мы оба познакомились с нею в Вене… Ее зовут Надиною… Ну, отгадал?

– Неужели?.. Днепровская?..

– Она.

– Так она приехала из чужих краев? Давно ли?

– Около месяца. Помнишь в Карлсбаде[71] этого англичанина, который влюбился в нее по уши?

– Как не помнить.

– Помнишь, как он каждое утро являлся к ней с букетом цветов?

– Который она всякий раз при нем же отдавала мужу.

– Бедный Джон-Бул[72] чуть-чуть не умер с горя.

– Мне помнится, князь, и ты был немножко влюблен в эту красавицу.

– Да, сначала! Но это скоро прошло. Целых две недели я ухаживал за нею, потом мы изъяснились, и она…

– Признала тебя своим победителем?

– Нет, Закамский, предложила мне свою дружбу.

– Бедненький!

– Да! Это была довольно грустная минута.

– И ты не взбесился, не сошел с ума, не заговорил как отчаянный любовник?

– Pas si bête, mon cher![73] Я не привык хлопотать из пустого.

– Ага, князь! Так ты встретил наконец женщину, которая умела вскружить тебе голову и остаться верною своему мужу.

– Своему мужу! Вот вздор какой! Да кто тебе говорил о муже?

– Право! Так это еще досаднее. И ты знаешь твоего соперника?

– О, нет! Я знаю только, что она скрывает в душе своей какую-то тайную страсть, но кого она любит, кто этот счастливый смертный, этого я никак не мог добиться. А надобно сказать правду, что за милая женщина! Какое живое, шипучее воображение! Какая пламенная голова! Какой ум, любезность!.. В Карлсбаде никто не хотел верить, что она русская?

– Постойте-ка! – сказал я. – Днепровская?.. Не жена ли она Алексея Семеновича Днепровского?

– Да! А разве ты его знаешь?

– У меня есть к нему письмо от моего опекуна.

– Теперь ты можешь отдать его по адресу.

– Не поздно ли? Оно писано с лишком два года назад. Да и к чему мне заводить новые знакомства? Я и так не успеваю визиты делать.

– Что, Нейгоф, молчишь? – сказал Закамский. – Я вижу, ты любуешься этими деревьями?

– Да! – отвечал магистр, вытряхивая свою трубку. – Я люблю смотреть на этих маститых старцев природы: ожившие свидетели давно прошедшего, они оживляют в моей памяти минувшие века, глядя на них, я невольно переношусь из нашего прозаического века, в котором безверие и положительная жизнь убивает все, в эти счастливые века чудес, очарований – пленительной поэзии…

– И немытых рож, – подхватил князь, – небритых бород, варварства, невежества и скверных лачуг, в которых все первобытные народы отдыхали по уши в грязи, если не дрались друг с другом за кусок хлеба.

– Не правда ли, Закамский, – продолжал Нейгоф, не обращая никакого внимания на слова Двинского, – здесь можно совершенно забыть, что мы так близко от Москвы? Какая дичь! Какой сумрак под тенью этих ветвистых дерев! Я думаю, что заповеданные леса друидов[74], их священные дубравы, не могли быть ни таинственнее, ни мрачнее этой рощи.

– Я видел в Богемии, – сказал Закамский, – одну глубокую долину, которая чрезвычайно походит на этот овраг, она только несравненно более и оканчивается не рекою, а небольшим озером. Тамошние жители рассказывали мне про эту долину такие чудеса, что у меня от страха и теперь еще волосы на голове дыбом становятся. Говорят, в этой долине живет какой-то лесной дух, которого все записные стрелки и охотники признают своим покровителем. Он одет егерем, и когда ходит по лесу, то ровен с лесом.

– Эка диковинка! – прервал Возницын. – Это просто леший.

– Они, кажется, называют его вольным стрелком и говорят, что будто бы он умеет лить пули, из которых шестьдесят попадают в цель, а четыре бьют в сторону.

– Надобно сказать правду, – подхватил князь, Германия – классическая земля всех нелепых сказок.

– Не все народные предания можно называть сказками, – прошептал сквозь зубы магистр.

– Бьюсь об заклад, – продолжал князь, – наш премудрый магистр был, верно, в этой долине.

– Да, точно был. Так что ж?

– И без всякого сомнения, познакомился с этим лесным духом?

– Почему ты это думаешь?

– А потому, что ты большой мастер лить пули.

– Славный каламбур! Ну что же вы, господа, не смеетесь? Потешьте князя!

– Послушай, Нейгоф, – сказал князь, – я давно собираюсь поговорить с тобою не шутя. Скажи мне, пожалуйста, неужели ты в самом деле веришь этим народным преданиям?

– Не всем.

– Не всем! Так поэтому некоторые из них кажутся тебе возможными?

– Да.

– Помилуй, мой друг! Ну, можно ли в наш век верить чему-нибудь сверхъестественному?

– Кто ничему не верит, – сказал важным голосом магистр, – тот поступает так же неблагоразумно, как и тот, кто верит всему.

– Полно дурачиться, братец! Ну, может ли быть, чтоб ты, человек образованный, ученый, почти профессор философии, верил таким вздорам?

Нейгоф затянулся; дым повалил столбом из его красноречивых уст, и он, взглянув почти с презрением на князя, сказал:

– Видел ли ты, Двинский, прекрасную комедию Фонвизина «Недоросль»?

– Не только видел, мой друг, но даже читал и сердцем сокрушался, что я читать учился: площадная комедия!