Искуситель — страница 43 из 50

– Пожалуйте сюда, господа! Сюда, под навес! – закричал видный детина в красной рубашке и белом фартуке.

Этот парень стоял у ворот невысокого, но довольно длинного дома с выбитыми стеклами, запачканными стенами и низкой дверью, над которой прибита была вывеска с изображением зажаренного поросенка и надписью: «Не прогневайтесь!» – тогда еще не знали модного французского слова, не писали на вывесках: расторация или растирация, а просто: харчевня. Мы отдали подержать наших лошадей молодому парню в красной рубашке и вошли в дом. Лишь только мы переступили через порог, нас обдало густым спиртным воздухом, напитанным испарениями хлебного вина и крестьянской хмельной браги. В одном углу обширной комнаты, за прилавком или стойкою, сидел краснощекий хозяин харчевни, кругом его на полочках расставлены были чайные чашки, штофы, рюмки и стаканы, на прилавке лежали калачи, каравай паюсной икры, два окорока ветчины, счеты и несколько рублей медными грошами. У самых дверей два старика, один в изорванной шинелишке, другой в долгополом сюртуке, играли в шашки, подле них стоял в замасленной ливрее, с невыбритой бородою и повязанный, вместо галстука, какой-то черной ветошкою полупьяный лакей. В другом углу за большим столом гуляло человек десять мужиков. Перед ними, в огромной яндове[164], стояла хмельная брага, которую хозяин, вероятно, величал полпивом. За отдельным столом, уставленным бутылками с пивом и полуштофами ерофеича[165], сидело четверо гуляк, которые, казалось, только что ушли из острога. Один из них в плисовом полукафтане, растрепанный, с подбитым глазом и выщипанной бородою, двое с усами, в оборванных венгерках, а четвертый какое-то двуногое животное, с красным носом и отвратительной рожею, что-то похожее на отставного подьячего или выкинутого из службы квартального офицера. Они забавлялись, слушая горбатого старика, который, потряхивая своей взъерошенной бородою, свистал соловьем, кривлялся и корчил преудивительные хари.

Наш приход не произвел никакого впечатления на пирующих, один только лакей, увидев входящих господ, поправил галстук и застегнул на две остальные пуговицы свою ливрею. Работник в белом, довольно чистом, фартуке предложил нам занять порожний стол, который стоял поодаль от других. Мы уселись.

– Ну! – сказал Закамский. – Нравится ли тебе эта фламандская картина?

– Нет, любезный друг! Она вовсе не привлекательна. Что за рожи.

– Да ты смотришь на этих мерзавцев в изорванных венгерках и сюртуках: это записные пьяницы, бездомные мещане, отъявленные негодяи, которые по шести месяцев в году гостят на съезжих, это тот самый презрительный класс людей, которых и в Германии, и во Франции, и везде называют подлой чернью и которая водится только по большим городам. Нет, мой друг! Ты погляди на этих мужичков, вот что сидят за большим столом. Признаюсь, я очень люблю смотреть на этот добрый работящий народ, когда в воскресный день он поразгуляется, распотешится и за ковшом браги забудет свою бедность и тяжкий труд целой недели. Какие добрые, веселые лица! Видишь этого пьяного старика, вот что стоит посреди комнаты, – посмотри! – он, вероятно, размышляет и не может понять, куда девалась дверь, в которую он вошел.

Закамский не успел договорить, как этот пьяный мужик подошел к нашему столу и упал перед нами на колени.

– Что ты, братец? – спросил я.

– Виноват, батюшка! – завопил мужик. – Я пьян!

– Вижу, любезный!

– Прости, бога ради! Хмелен – больно хмелен!

– Вот то-то же, старичок! – сказал важным голосом Закамский. – Не годится пить через край. Ну, что хорошего? Приедешь домой, стыдно перед детьми будет.

– Стыдно, батюшка! – повторил старик, заливаясь слезами. – Видит бог, стыдно!.. Виноват!

– Добро, бог тебя простит, ступай, ступай!

Мужик встал, утер рукавом глаза и, расправляя усы, сказал Закамскому:

– Ну, поцелуемся!

– Не надобно, любезный, не надобно! – закричал мой приятель, отодвигая свой стул.

– Хочешь – поднесу!

– Не хочу, братец, не хочу!

– Ой ли? Так поднеси ты… Поцелуемся!

– Эй, дядя Филипп! – закричали мужики. – Полно! Не балуй!.. Что ты там озорничаешь?.. Не тронь господ!

– Дядя Филипп! – сказал видный детина, подойдя к старику. – Подь-ка сюда, подь!

– Пошел прочь!

– Да ты послушай!

– Эй, Ванька, отцепись!

– Пора домой, дядя, а не то ведь тетка Матрена забранит.

– Ой ли?

– Уж я те говорю! Вишь ты как грузен!.. Выпьем еще бражки, да и с богом.

– Еще?.. Пойдем, Ванюха, пойдем!

Они подошли к большому столу.

– Ну, брат Иван, – сказал один из мужиков, поглаживая свою бороду, – вот полпиво так полпиво! Не браге чета! На-ка, Ваня, посмакуй! – прибавил он, подавая молодому детине жестяной стакан.

Иван хлебнул, зажмурил глаза, облизнулся, потом осушил разом весь стакан, крякнул и, проведя рукой от шеи до пояса, промолвил:

– Спасибо, Кондратьич!.. Ай да пиво!.. Неча сказать, не пожалели хмельку!.. Вот так маслом по сердцу!.. Ну, парень, знатно! Лучше сыченой браги!

– Слышишь, Закамский, – сказал я, – как они расхваливают свое пиво? Неужели оно в самом деле не дурно?

– А вот попробуем, – отвечал Закамский. – Эй, молодец! Бутылку полпива! Вот того самого, что пьют мужички.

Нам подали бутылку. Я налил себе стакан, хлебнул и чуть-чуть не подавился.

– Фуй, какая гадость! – сказал я. – И это пьют люди!

– Да еще похваливают, мой друг. Бедные! Вот следствие ужасного неравенства сословий: мы тешим свой прихотливый вкус шампанским, а этот добрый, рабочий народ должен пить такую мерзость!

– Но разве ты не видишь, Александр, что эту мерзость крестьянин пьет с истинным наслаждением?

– Что ж это доказывает? Что бедность убивает не только моральные, но даже и физические способности: притупляет вкус и превращает человека почти в животное.

– Право? Ну, Александр! Видно, барон нашел в тебе понятного ученика. Прошу покорно, каким ты стал философом.

– Кажется, не нужно много философий, чтоб убедиться в этой истине. Неужели ты в самом деле думаешь, что крестьянин лишен от природы способности различать дурное от хорошего? Попробуй дать ему шампанского.

– А если оно вовсе ему не понравится?

– Заставь его выпить в другой, в третий раз, и не беспокойся: он его полюбит.

– Тем хуже, мой друг! У него будет одним наслаждением менее и одним горем более.

– Как так?

– Разумеется, брага ему опротивит, а шампанского купить будет не на что. Правда, он может сделаться плутом, мошенником, вором и пить если не шампанское, так донское вволю – по крайней мере, до тех пор, пока не попадет в острог. Как ты думаешь, Александр, не лучше ли, чтоб ему нравилась дешевая гривенная брага, чем дорогое заморское вино? Да и к чему? Ведь дело-то в наслаждении, а не в цене, за которую он покупает это наслаждение.

– Но я уверен, что он тогда бы наслаждался еще более.

– Едва ли, мой друг! Впрочем, во всяком случае лучше, чтоб он не желал того, что для него невозможно.

– Да как ты хочешь, чтоб он не желал этого?

– Как? А вот послушай. Вольтер в одной из своих трагедий, вовсе не думая, сказал великую политическую истину и разрешил этот вопрос. Помнишь ли, что отвечает Заира наперстнице своей Фатиме[166], которая удивляется, что ее госпожа, заключенная в четырех стенах сераля, не вздыхает о свободе и наслаждениях образованных народов?

– Как не помнить! On ne peut dйsirer се qu'on ne connait pas.

– То есть: нельзя желать того, чего мы не знаем.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Конечно, тому, кому суждено остаться вечно слепым, лучше не знать, что есть на небе солнце, но зачем же он должен быть слепым, зачем это неравенство состояний?

– Затем, что это равенство состояний точно так же невозможно, как и всякое другое. Возьми трех человек: одного с большим умом и деятельностью, другого с обыкновенным рассудком и охотою трудиться и, наконец, третьего без того и другого, одели их поровну, и ты увидишь, что через несколько лет первый разбогатеет, второй будет жить без нужды, а третий сделается нищим и, чтобы не умереть с голоду, пойдет в нахлебники к богачу или в работники к тому, который пользуется умеренным состоянием. Ты скажешь, может быть, что много есть богатых глупцов и лентяев в то время, как есть умные и деятельные люди, которые терпят во всем недостаток, но это уже следствие не первобытной причины, а наследственного права и права собственности, а ты, вероятно, согласишься со мною, что эти права, на которых основано благосостояние всякого общества, принадлежат к самым необходимым и священным правам человека.

– Конечно, – сказал я, досадуя на логику моего приятеля, – с первого взгляда ты как будто говоришь дело, но я все-таки не могу быть одного с тобою мнения, потому что тогда надобно будет мне согласиться на другое предложение, которое совершенно противно моему образу мыслей. Если бедный не должен желать того, чего иметь не может, то, следовательно, его не должно и просвещать, потому что просвещение, умножая его потребности и желания, которых он удовлетворить не может, сделает его еще несчастнее, чем он был прежде.

– Разумеется.

– Вот уж в этом-то, Закамский, никто с тобою не согласится.

– Я это знаю. Величайший из софистов восемнадцатого столетия, Жан-Жак Руссо, намекнул однажды, что земное просвещение делает человека несчастнее, и эту неоспоримую истину, одну, которую он сказал в простоте души своей, одну, для которой ему не нужно было прибегать к красноречивым софизмам, называют все заблуждением великого таланта и решительным парадоксом.

– Так ты думаешь, Закамский…

– Да, я думаю, и даже уверен, что это богатство моральное, которое мы называем просвещением, точно так же, как и богатство вещественное, не может быть в равной степени уделом всех людей.