Здесь стоит обратить внимание на развлечения, которые дама предлагала своему несговорчивому собеседнику. В первую очередь это танцы и музыка. Действительно, по мнению Кастильоне, придворный должен уметь танцевать, петь и играть на нескольких инструментах. Такого рода навыки были традиционно связаны с женским воспитанием, чем объясняется нежелание воина заниматься подобными «безделицами». Однако по своей природе двор — потенциально женское пространство, хотя бы потому, что его ядром является «дом» правителя (а внутренний домашний уклад обычно ассоциируется с женской сферой деятельности, тогда как жизнь за стенами дома — с мужской). Вступая в пространство двора, придворный вынужденно преображается в андрогинное существо, соединяющее в себе качества мужчины и женщины, того, кто умеет сражаться, и той, что умеет угождать. Не случайно, что в портрете Кастильоне, написанном Рафаэлем в 1515–1516 гг., были подчеркнуты именно андрогинные черты. Ведь, как думали современники и как признавал сам дипломат, образцом для идеального придворного служил он сам: «…говорят, что я хотел изобразить себя самого, и <…> что все свойства, которыми я наделяю Придворного, заключены во мне».[32] Портрет Рафаэля указывал на эту двойственность, где сквозь конкретные черты проглядывал идеальный тип со всей его идеологической двусмысленностью.
Естественно, что самоотречение придворного имеет ярко выраженный политический смысл: тем самым он показывает правителю свою готовность подчиниться. Как отмечает Карло Оссола, с этой точки зрения трактат Кастильоне написан отнюдь не ради выгоды придворного. Овладевая арсеналом «женской» социабельности, где важную роль играли музыка, танцы и светские игры, придворный «цивилизовался», однако оборотной стороной этого процесса была его «феминизация». Напротив, для женского окружения правителя жизнь при дворе предоставляла возможность большего приобщения к сферам «мужской» компетенции. Как известно, сюжетной канвой для «Придворного» служит светская игра, в которой участвуют приближенные герцога урбинского Гвидобальдо Монтефельтро и придворные дамы его супруги, Елизаветы Гонзага. Они перебирают разные темы для разговора — достоинства и недостатки любимой особы, зачатки одержимости в каждом человеке, удовольствие от любовных ссор и их причины — и в конце концов решают составить портрет совершенного придворного. Список отвергнутых предложений позволяет нам лучше понять, почему Кастильоне именовал это занятие игрой. Очевидно, что по сути это — риторическое упражнение, апеллирующее к навыкам публичной речи, прививаемым мужским образованием. Однако, в отличие от настоящих диспутов, его предметом служат не насущные проблемы политической или духовной жизни, а психологические тонкости отношений. Это занятие можно уподобить популярным в ту эпоху «каруселям» — парадным турнирам, чьи участники показывали свою ловкость в обращении с оружием и верховой езде, но не вступали в настоящие поединки. Совершенство техники при отсутствии практических целей — таково определение светской игры.
Вернемся к кичливому воину. Его поведение построено на отказе от игры (которая, напомним, есть самоотречение). Парадоксальным образом именно это превращает его в театральный персонаж, тогда как образ действий придворного скорее анти-театрален. Воин гордо демонстрирует свою суть, придворный ее затушевывает. В связи с этим Кастильоне вводит понятие раскованности (sprezzatura), обозначая им умение скрывать усилия, потраченные на приобретение того или иного мастерства. Все в придворном должно отличаться «безыскусной и чарующей простотой», [33] которая выступает в качестве своеобразного защитного покрова, наброшенного поверх более чем реального искусства. Чем совершеннее придворный, тем меньше в нем приметных качеств и тем труднее его опознать. Именно поэтому он нуждается в описании. В отличие от воина, исполняющего свое предназначение, его поступки не могут считаться образцовыми без дополнительного объяснения. Не случайно Кастильоне поднимает вопрос, может ли придворный хвалить самого себя, и отвечает на него положительно, поскольку в противном случае его герою грозит опасность быть не оцененным «невежами». Однако он советует делать это не напрямую, а путем создания таких речевых ситуаций, когда похвала покажется объективной, идущей от сути вещей, а не от рассказа о них. Несколько утрируя, можно сказать, что структурируемый им новый культурный тип «придворного» по своей природе не театрален, а в буквальном смысле литературен, поскольку является толчком к созданию нарратива.
Сделаем еще один шаг назад. С точки зрения литературной генеалогии «Придворный» продолжал традицию ренессансного диалога, возникшую как подражание диалогу античному. Все его персонажи — реальные исторические лица, действительно присутствовавшие при дворе герцога урбинского в марте 1507 г. Они не только обсуждают качества идеального придворного, но каждый из них по-своему является его моделью. В этой собирательности образа и состоит его совершенство: Кастильоне, конечно, не мог удержаться и не вспомнить легенду о живописце Зевксисе, который, чтобы изобразить идеальную красоту, заимствовал черты пяти разных красавиц.[34] Диалогическая форма позволила автору «Придворного» запечатлеть процесс коллективного творчества, который одновременно являлся процессом саморефлексии. Почему, собственно говоря, участники беседы отдают предпочтение обсуждению совершенного придворного, а не удовольствия от любовных ссор? По-видимому, этот выбор привлекателен для них тем, что напрямую связан с осознанием себя как особого рода сообщества. Через «собирание» образа придворного они утверждают собственную групповую идентичность, которая неизбежно становится политическим фактором. Один придворный не может сформировать властителя, однако это по силам придворному сообществу, объединенному вокруг общего идеала.
Эта вполне реальная политическая и культурная общность формируется в процессе самоописания, сперва устного (беседы при урбинском дворе), затем письменного («Придворный»). Его основой служат не общие воспоминания — кстати, когда Кастильоне публикует свой труд, вспоминать об этих урбинских вечерах уже практически некому, — а общий вымысел. Грубо говоря, участники разговора не конструируют историю, а сочиняют коллективный роман. Они не рассказывают о деяниях своего героя, поскольку жизнь при дворе означает относительную бездеятельность. Их интересуют его «нравы» в широком понимании этого слова, или, если угодно, его психология. Здесь опять-таки будет уместно вспомнить «Принцессу Клевскую» госпожи де Лафайет, справедливо считающуюся одним из первых психологических романов. Не случайно, что его действие почти полностью сосредоточено в пространстве двора, которое в силу своих особенностей побуждает героев к интерпретации поступков окружающих и к самопониманию.
Таким образом, если ученые собеседники Цицерона, о которых шла речь выше, конструировали особый тип «воображаемого сообщества» из книг и их читателей, то участники урбинских бесед создавали новую социокультурную общность, нарративизируя собственное существование. В обоих случаях расширение ролевого репертуара происходило через посредство литературы. Именно этого элемента олитературивания социальных отношений госпожа де Рамбуйе не могла найти при французском дворе.
В XVI — первой половине XVII в. французский двор не имел постоянного состава и не был связан с определенным образом жизни. Как пишет историк Жан-Мари Констан, пребывание при дворе было обязательным для нескольких групп людей: во-первых, для членов королевской семьи, включая ее боковые ветви. Во время правления Людовика XIII отсутствие при дворе его брата, Гастона Орлеанского, было признаком неповиновения, возможно, мятежа. Во-вторых, при дворе собирались «друзья» короля, то есть те, кто поддерживал королевскую власть в ее борьбе с непокорной аристократией. Генрих III первым начал приближать к себе не представителей высшей знати, а дворян, пользовавшихся уважением и весом в своих провинциях, на верность которых он мог рассчитывать. Из них, в сущности, складывалась верхушка управленческого аппарата. Так, гасконец д’Эпернон, пользовавшийся полным доверием короля, практически исполнял обязанности первого министра. Возвышение кардинала де Ришелье происходило по такой же схеме: сначала ему удалось завоевать доверие королевы-матери, затем стать посредником между ней и сыном — и в итоге доказать свою безусловную верность Людовику XIII. В-третьих, при дворе должны были находиться кавалеры и дамы, исполнявшие придворные должности.[35]
Религиозные и политические смуты конца XVI в., усугубленные династическим вопросом, поставили королевскую власть перед необходимостью ослабить военную и правовую мощь крупного дворянства, во многом сохранявшего средневековую независимость. Как подчеркивал Норберт Элиас, узаконив практику продажи должностей, Генрих IV сделал важный шаг к усилению позиций богатых слоев третьего сословия.[36] Из его рядов начало формироваться так называемое «дворянство мантии»: целый ряд судейских, муниципальных и финансовых должностей был сопряжен с получением личного дворянства. А поскольку они зачастую передавались от отца к сыну, то в пределах двух поколений и такое дворянство становилось наследственным. Уже во второй половине XVI в. этот финансово благополучный и хорошо образованный слой, воспитанный на изучении римского права, показал себя сторонником укрепления государственной власти. Неудивительно, что французские короли искали в нем союзника в борьбе с еще не слишком покорным родовым дворянством. Наиболее последовательно эту политику проводил Людовик XIV, следивший за тем, чтобы ключевые посты в государстве занимали люди незнатного происхождения, которые, в отличие от аристократии, были влиятельны не сами по себе, а благодаря полученной должности и милостям короля.