Искусство эпохи Возрождения. Нидерланды, Германия, Франция, Испания, Англия — страница 39 из 128

Если, как полагает большинство специалистов, основным прототипом фигур Нептуна и Амфитриты послужила гравюра Дюрера «Адам и Ева»[427], то надо воздать должное силе воображения Яна Госсарта, сумевшего вернуть антикизирующие образы Дюрера из библейского контекста в тот самый изначальный, античный, из которого Дюрер их извлек.

Неудивительно, что Дюрер в Нидерландах проявил особое любопытство к искусству Госсарта. Ван Мандер с гордостью сообщает, что знаменитый немецкий художник проделал немалый путь от Антверпена до Мидделбурга (между ними около ста пятидесяти километров, включая плавание морем) лишь затем, чтобы увидеть в местном аббатстве самое прославленное произведение нидерландца – огромную алтарную картину «Снятие со креста». Это произведение вместе с церковью сгорело от удара молнии в 1568 году, «что было весьма горестной утратой для искусства»[428]. По словам ван Мандера, Дюрер расхваливал мидделбургский шедевр Мабюзе[429]. Однако высказанное Дюрером восхищение было вежливым притворством. В своем дневнике он записал: «Иоганн де Абюз сделал в аббатстве картину не столь хорошую по рисунку, как по краскам»[430]. «Nit so gut im Haupstreichen als im Gemal» можно перевести резче: «Не так сильна в изобретении, как в исполнении».

Но было бы несправедливо распространять суждение Дюрера на «Нептуна и Амфитриту». Рискнем предположить, что Дюрер слышал об этой «поэзии» или даже видел ее, что он был возмущен беспардонным заимствованием, но вместе с тем осознал: произведение нидерландца наделено мифологической мощью, какой недоставало дюреровской гравюре. Тайная неприязнь немецкого мастера к Мабюзе могла быть подогрета тем, что тот прослыл среди соотечественников гулякой праздным, бо́льшую часть времени проводящим в кабаках за попойками и драками[431], а Дюрер, вероятно, полагал, что без труда не вынешь и рыбки из пруда.

В отличие от Массейса, Мабюзе был не столько исследователем, сколько экспериментатором и изобретателем[432]. В «Неведомом шедевре» Бальзака дух Мабюзе, переселившийся в живописца Френхофера, побуждает его к поиску художественного абсолюта и учит, что главное в искусстве – не копировать природу, а «выражать» ее, то есть суметь заставить ее «показать себя совершенно нагой, в своей истинной сути». Прием Бальзака остроумен: ведь и реальный Госсарт говорил своими произведениями от имени вселившихся в него духов Высокого Возрождения.

* * *

Госсарту удалось восстановить престиж нидерландского искусства. В 1515 году Маргарита Австрийская поручила молодому брюссельскому художнику Баренту ван Орлею сделать портреты шести детей Филиппа Красивого (в их числе будущего императора Карла V[433]), предназначенные в дар королю Дании. Угадав в Баренте дар декоратора, она вскоре назначила его инспектором над ткачами, выполнявшими ответственнейший заказ Льва X, который решил украсить Сикстинскую капеллу шпалерами по картонам Рафаэля «Деяния Христа и апостолов» (эти картоны с 1514 по 1519 год находились в Брюсселе). В 1518 году Барент стал ее придворным живописцем. Когда Дюрер разъезжал по Нидерландам, ван Орлей был уже очень важной персоной в Брюсселе. Дюрер упоминает в дневнике званый обед у ван Орлея, на котором присутствовали казначей Маргариты Австрийской, гофмейстер императора Карла V и казначей церкви Святой Гудулы[434].

Самая оригинальная из алтарных картин ван Орлея – триптих «Добродетель терпения», созданный им по заказу правительницы в 1521 году. На внешней стороне створок представлена притча о богаче и нищем Лазаре. Внутри изображены несчастья, которыми Сатана испытывает ветхозаветного праведника Иова: на левой створке – похищение стад Иова, на правой показано, как Иова, пораженного проказой, навестили друзья[435].


Барент ван Орлей. Гибель детей Иова. Средняя часть триптиха «Добродетель терпения». 1521


На средней доске представлена гибель детей Иова: когда семеро его сыновей и три дочери пировали в доме старшего из братьев, «большой ветер пришел от пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и они умерли»[436].

Достаточно беглого взгляда на это произведение, чтобы почувствовать, что картоны Рафаэля должны были взволновать ван Орлея глубже, чем гравюры с его картин, а готовые шпалеры – еще сильнее, нежели картоны.

Сложные ракурсы и силуэты фигур, гонимых ураганом к передней кромке картины; обильно украшенные пилоны длинного дворцового зала, которые, вопреки перспективному сокращению, кажутся принадлежащими одной плоскости, ибо все они изображены в равномерном освещении, отчетливо, без эффектов воздушной перспективы; падающие или уже рухнувшие наземь куски колонн и каменных плит, прорезывающие пространство в разных направлениях; кишащая демонами туча, спускающаяся сверху, как занавес; общий коричневый тон картины, похожий на пожухшую от времени ткань, в которую там и сям вкраплены теплыми и холодными кусками цвета небо, одежда, аксессуары, посуда, – все это, вместе взятое, до странности напоминает шпалеру. Проповедь о добродетели терпения уступила место изысканному плоскостному зрелищу.

Современники прозвали ван Орлея «нидерландским Рафаэлем», ибо «для принцессы Маргариты, императора и других высокопоставленных особ он нарисовал и написал красками много превосходных картонов для гобеленов, в исполнении которых выказал редкое искусство. За эти работы ему платили очень щедро. Для императора он исполнял различные охоты, причем на заднем плане изображал леса и виды окрестностей Брюсселя, где обыкновенно происходили императорские охоты. Император и другие принцы и принцессы были воспроизведены здесь с натуры, и все это потом было выткано дорогим способом, как гобелены»[437].

В 1532 году Барент ван Орлей получил должность придворного живописца Марии Венгерской, которая перенесла резиденцию в Брюссель. С этого времени он занимался почти исключительно картонами для шпалер и витражей[438]. Он стал художником нового типа, с антрепренерским уклоном, поскольку ни в ткачестве, ни в витражном деле он не был мастером в старом узкоремесленном значении этого слова. Возникшее с его легкой руки разделение труда между «сочинителем» и «исполнителями» в следующем поколении войдет в практику живописных мастерских и скажется в упадке живописной техники. Но за их грехи ван Орлей не отвечает. Против своего девиза «Elx syne tyt» («Всему свое время») он не погрешил.

Зрелищу не нужны слова

Сопоставим два текста. Первый – из Библии: «И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба, и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и произрастения земли. Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом. 〈…〉 И жил (Лот. – А. С.) в пещере, и с ним две дочери его. И сказала старшая младшей: отец наш стар, и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли; итак напоим отца нашего вином, и переспим с ним, и восставим от отца нашего племя. И напоили отца своего вином в ту ночь; и вошла старшая и спала с отцом своим; а он не знал, когда она легла и когда встала. На другой день старшая сказала младшей: вот, я спала вчера с отцом моим; напоим его вином и в эту ночь; и ты войди, спи с ним, и восставим от отца нашего племя. И напоили отца своего вином и в эту ночь; и вошла младшая и спала с ним; и он не знал, когда она легла и когда встала. И сделались обе дочери Лотовы беременными от отца своего»[439].


Лукас ван Лейден. Лот с дочерьми. Ок. 1520


Второй текст однажды прозвучал в Сорбонне: «На берегу моря поставлен шатер, а перед ним сидит Лот в своих доспехах, с бородой изумительного рыжего цвета; он смотрит на то, как вокруг прохаживаются его дочери, – смотрит такими глазами, как будто присутствует на пирушке публичных девок… можно подумать, что у них никогда не было иной цели, помимо желания очаровать своего отца, послужить ему игрушкой или орудием. 〈…〉 В левом углу картины, немного в глубине, вздымается головокружительной высоты черная башня, у подножия которой громоздятся скалы, вздымаются заросли, пролегают извилистые дороги… Одна из этих дорог в определенный момент отделяется от того нагромождения скал, сквозь которое она пробиралась, пересекает мост, – и в конце концов приемлет луч того тревожного света, что берет свое начало посреди облаков и беспорядочно освещает собой всю местность. Море… предстает до крайности спокойным, если соотнести его с тем клубком огня, что вскипает в уголке неба. Получается так, что под градом частиц искусственного света, под ночной бомбардировкой звезд, взрывов, солнечных разрядов мы вдруг видим, как в этом галлюцинирующем свете, рельефно выступая на фоне ночи, глазам нашим предстают определенные детали пейзажа: деревья, башня, горы, дома, чье освещение и появление остаются в нашем сознании неразрывно связанными с идеей этого звучащего разлома; и нельзя яснее выразить это подчинение различных аспектов пейзажа огню, явившемуся с неба, нежели сказав: даже обладая собственным светом, они, несмотря на это, остаются тесно связанными с этим огнем, оставаясь как бы его отдаленными отражениями, как бы живыми метками, порожденными тут только для того, чтобы он мог проявить всю свою разрушительную силу. Впрочем, в том способе, каким живописец изобразил этот огонь, есть нечто пугающе энергичное и тревожное, – тут есть как бы некая стихия, еще подвижная и пребывающая в действии, но остано