й любви, или любви Сердца. Став популярной при дворах немецких государей, Frau Minne[837] оставила плотскую любовь в распоряжение Венеры и ее коварного сына. Веком позже Вальтер фон дер Фогельвейде ввел в немецкую лирику «hohe Minne» и «niedere Minne» – «высокую» и «низкую» (плотскую) любовь, – отождествив немецкую «Liebe» («любовь») с «niedere Minne». Отныне власть Венеры распространялась только на плотскую любовь. В легенде о Тангейзере преподнесен урок всем тем, кто осмеливается сблизиться с Венерой. Привлеченный к ее двору, миннезингер предается плотским утехам, но, побуждаемый раскаянием, отправляется в Рим испросить у папы отпущение грехов. Порыв его напрасен: как посох Тангейзера никогда не прорастет листвой, отвечает папа, так его грехи никогда не будут прощены. В отчаянии поэт возвращается в грот Венеры. Тем временем посох, оставленный им в Риме, покрывается листьями. Папа велит отыскать Тангейзера, но того больше никто никогда не видел.
Лукас Кранах Старший. Юдифь с головой Олоферна. Ок. 1530
Лукас Кранах Старший. Лукреция. 1533
Лукас Кранах Старший. Неравная пара. 1532
Лукас Кранах Старший. Пир Ирода. 1531
Лукас Кранах Старший. Геракл у Омфалы. Ок. 1537
«Все, все, что гибелью грозит, / Для сердца смертного таит / Неизъяснимы наслажденья – Бессмертья, может быть, залог!» Страсть всякого истинного рыцаря к непрестанному испытанию авантюрой, «так что он ни минуты не может жить без приключения и поединка», толкает его в опасную игру на краю «водоворота Любви»[838]. С пастушкой он самозабвенно тешится «в роще под липкой»[839], а даме сердца дарит шкатулку с изображением Венеры[840]. Каждый шаг любовной авантюры приближает его к спасению или гибели души, к раю или аду.
Лукас Кранах Старший. Покаяние Иоанна Златоуста. 1509
Об устойчивости понимания любви, сопряженного с демоническим образом Венеры, свидетельствуют стихи блистательного рыцаря-гуманиста Ульриха фон Гуттена:
Ум безрассудный пленяет Венеры лукавая прелесть,
Сладости радость неся в гиблом обличье своем.
Там, где связало юнцов любовью, покой погубившей,
К бедам внезапно влечет, тянет их всех в западню.
Злоба, измены, убийства, зараза, и страх, и коварство,
Ярость безумная – вот высшие блага любви…[841]
В глазах фон Гуттена истинно рыцарская «hohe Minne» не имеет ничего общего с желанием обладать женщиной. Рыцарь – вассал госпожи своего сердца. Его любовь отливается в форму бескорыстной верности, самоотверженного служения даме.
Дидактическое назначение произведений Кранаха на тему «женской власти», которую он первым ввел в немецкую станковую живопись, – предостерегать дворянство и университетских клириков от утраты здравого смысла под действием женских чар. Однако это произведения «с двойным дном»: пользуясь тем, что красота заставляет людей забыть о морали, Лукас писал картины, эротизм которых производил действие, противоположное их дидактической программе. Судя по их количеству, этого и ожидали от него заказчики.
В 1509 году Кранах совершает чрезвычайно решительный шаг: первым в североевропейской живописи пишет нагую Венеру в рост. Эта эрмитажная картина[842] и нынешнего посетителя музея ошеломляет своим мрачным великолепием. Каковы же были впечатления современников?
Как в дни Сотворения мира, «земля безвидна и пуста, и тьма над бездною»[843]. От огромной фигуры исходит тусклое теплое сияние, как от небесного светила. Цвет ее тела схож с цветом планеты, на краю которой она стоит, утверждая свою причастность космическим, универсальным силам бытия. Прозрачный поток вуали и жемчужное ожерелье – только это и напоминает о морской стихии, из которой вышла богиня. Жар печального семитского лица[844] отдает древностью более глубокой, нежели времена бесстрастных античных афродит. Мы пробуем перехватить взгляд богини, но в нем, в отличие от пристального взгляда ее сына, не удается уловить заинтересованности теми, кто осмеливается в упор разглядывать ее.
Побудив Венеру отвести руку, Купидон обнажил флегматичный, как восточный напев, контур ее тела, которому противопоставлены угловатые движения и разнонаправленные прямые мальчишеской фигурки. Венера словно бы прикрывает сына волшебной завесой, еще более эфемерной, чем струящаяся по ее телу вуаль[845]. У головы богини выведено антиквой латинское двустишие:
Pelle cupidineos toto / conamine luxus
Ne tua possideat / pectora ceca venus
(Средством любым отвращай Купидонову похоть,
Либо любовь овладеет твоей ослепленной душой)[846].
Венера грозит душе великой опасностью. Но силой живописи Кранах наделил ее таким сладострастием, что эта картина вряд ли предостережет кого-либо от опасностей любви. Тем более что латинский глагол «pellere» означает не только «отвращать», но и «утолять»[847]. Поэтому не будет ошибкой перевести двустишие на картине Кранаха и так:
Средством любым утоляй Купидонову похоть,
Либо любовь овладеет твоей ослепленной душой.
По-видимому, двусмысленность картины входила в намерения художника. У того, кто помнил значения слова «pelle» – а в университетской среде Виттенберга таких, надо полагать, было немало, – не возникало недоумения перед Кранаховой Венерой. Утоляй Купидонову похоть и тем самым ее отвращай – вот какой смысл видели они в этой картине.
Столь радикальная антитеза куртуазной концепции любви опиралась на традицию, корни которой уходят в латинскую образованность клириков, в поэзию вагантов. В прении о том, кто достойнее любви – клирик или рыцарь, Флора говорит Филлиде:
Силу чар Венериных и любви законы
Самым первым высказал клирик мой ученый[848].
К XIV веку поэзия вагантов уступила место рыцарской лирике на новых языках, располагавшей несравненно более широкой аудиторией. Но не исчезла университетская образованность.
И вот настала пора, когда Конрад Цельтис заново открыл для немцев вагантов и примкнул в своей латинской поэзии к Овидию. Не кто иной, как Фридрих Мудрый, выступил попечителем Цельтиса в его нюрнбергском триумфе 1487 года. Вероятно, Кранах предназначал «Венеру и Купидона» для единомышленников поэта, знавших овидианское значение глагола «pellere». Они помнили наизусть и строфы Овидия, в которых перечислялись средства утоления любви ради освобождения души из любовного рабства, и стихи Цельтиса, в которых тот с наслаждением перелагал Овидия. Не являлась ли эта картина своеобразной эпитафией Цельтису, умершему за год до ее появления?
Даже ничего не знающий ни об Овидии, ни о Цельтисе посетитель Эрмитажа, который забредет в зал «Венеры и Купидона», почувствует, что эта Венера ближе к античному искусству, нежели к средневековому. А тот, кто видел хотя бы в репродукциях Афродиту Книдскую, вспомнит этот шедевр Праксителя благодаря отдаленному сходству Кранаховой Венеры с этой статуей. Кранах усилил это сходство, отказавшись в «Венере и Купидоне» от красочного богатства, к которому он приучил виттенбергских поклонников своей живописи.
Купидон выглядывает из-за бедра Венеры так, что невозможно понять, есть у него крылья или их нет. Вспоминается, что на акрополе в Афинах стоит храм Нике Аптерос – Победы, лишенной крыльев, чтобы она не могла улететь от афинян. Не таков ли и смысл спрятанных крыльев Купидона в картине Кранаха?
Вызванное Реформацией исчезновение заказов на алтарную живопись нанесло бы художнику ощутимый ущерб, если бы не возрос спрос на портреты. Поскольку в Виттенберге соперников у Кранаха не было, он мог позволить себе брать только самые выгодные заказы.
Лукас Кранах Старший. Венера и Купидон. 1509
Он не был художником-психологом из тех, что ищут верного соотношения внешнего и внутреннего в человеке. Он был одарен более древним и надежным чутьем, чем-то вроде первобытного инстинкта охотника-зверолова, чуткого, зоркого, ловкого. Этот инстинкт проявился в сделанных с натуры этюдах акварелью, гуашью или маслом на бумаге. Головы, запечатленные молниеносно и точно, наделены такой жизненной силой, что, изумляясь свободе художника, смело перешагнувшего границы своей эпохи, невольно вспоминаешь пещерную живопись палеолитических охотников, столь же необъяснимую, «беззаконную» с точки зрения рационально выстраиваемой истории искусства. Да и у самого Кранаха нет ничего более близкого портретным этюдам, чем зарисовки зверей и птиц. Говорили, что покои замка Хартенфельс он украсил столь живыми изображениями гусей, фазанов, павлинов, куропаток, уток, перепелов, что неопытный слуга, бывало, пробовал снять со стены этакую связку дичи.
Наброски, которые приходилось делать в пылу княжеских охот, научили Лукаса моментально схватывать своеобразие различных живых существ и выработали у него навык непредвзятого отношения к модели. Этот навык открыл ему глаза на природное начало в человеке, роднящее его более с животными, нежели с ангелами. Среди мужчин он стал обнаруживать грубых и верных, как псы, гордых, как олени, яростных, как вепри. Среди женщин – хитрых, как лисы, и непостижимых, как кошки. Послушная кисть запечатлевала эти образы на бумаге с меткостью охотничьей стрелы.