В «Охоте на оленей» передан самый дух бешеной аристократической забавы, ее размах и изнурительность, ее неистовство и красота. Правила перспективы, которым Лукас владел свободно, отвергнуты, ибо их соблюдение привело бы к контрасту в размерах ближних и дальних фигур. Ближние казались бы главными, дальние – второстепенными, а это было бы ложью, ибо охота – не спектакль, разыгрываемый по сценарию; все в ней стихия, импровизация, случайность. Показан решающий момент, когда изнемогающих животных загоняют в речку, на противоположном берегу которой притаились в кустах стрелки: справа герцог Иоганн, затем император Максимилиан и Фридрих Мудрый со слугами, слева гостеприимные хозяева замка Мансфельд, виднеющегося на горе. Их глазами, их чувствами должен встречать зритель долгожданную добычу. Гон идет справа налево, как движущаяся строка на нынешних табло. Наш взгляд скользит навстречу, и первыми попадают в поле зрения олени, кинувшиеся в реку. Те, что еще не достигли берега, приблизятся позже, поэтому их фигуры мельче. Они преодолевают инерцию привычного взгляда, отчего бег их кажется затрудненным. Лишь два уже затравленных оленя и тот, который первым увидел засаду и пытается уплыть, обращены, как первые жертвы, навстречу гону. Через секунду начнется избиение. Некоторых животных стрелы поразят в реке. Чтобы их не унесло течением, веселая компания движется в лодке наперерез. Душераздирающий контраст: цветник беззаботных дам в лодке и обезумевшая от ужаса группа оленей, плывущих к смерти. Остальные будут добиты, когда сгрудятся на лужайке под перекрестными стрелами господ, которым не придется даже целиться, чтобы поразить того или иного зверя. А вокруг – благодать девственных рощ и лугов под безмятежным майским небом. Эта картина, занятная и красивая, как ковер, была написана, когда уже не было в живых ни Максимилиана, ни Фридриха, в подарок графу Мансфельдскому от курфюрста Иоганна Постоянного на память о славном дне, проведенном некогда во владениях графа[852].
Лукас Кранах Старший. Нимфа источника. 1518
Удача суеверных охотников зависела не только от их доблести, но и от благорасположения подлинных хозяев леса – демонов, которых гуманизированная на античный лад фантазия превращала в похотливых сатиров и целомудренных нимф. У нимф были свои обиталища, свои волшебства. Были среди них хранительницы священных источников, которые могли исцелять, приобщать к силам природы, возбуждать поэтическое вдохновение, делать человека провидцем. Они прекрасны в своей вечно юной наготе. Но горе тому, кто смутит их покой, оскорбит хоть нечаянным взором, посягнет на девство. Ему грозит превращение в зверя, безумие, гибель. Образ нимфы сопрягался с темой роковых чар женщины.
Одна и та же надпись сопровождает изображения нимф у Кранаха: «Здесь вкушаю покой я, нимфа священного источника. Не потревожь моего сна». Тот, к кому обращены эти слова, становится незримым героем картины, чувствует в ответ искушение нарушить просьбу и осознает неотвратимость возмездия. Тело нимфы простерто так близко, что уже невозможно отступить незаметно. Дева пробуждается, ощущая на себе пристальный взгляд героя, который, позабыв об источнике, склонился над нею. Художник внушает зрителю две иллюзии. Первая – что он смотрит на нимфу, как бы стоя на коленях, когда взор едва отличим от касания. Вторая – что ее тело отнюдь не спокойно. Оно очерчено волнисто-скользящими контурами, как если бы покоилось не на земле, а в зыбкой среде, переливы которой, поддерживая тело в невесомости, вызывают чуть заметные ответные движения. Нимфа охвачена сладкой истомой, воспламеняя героя желанием жарким, как багряный плащ, на котором она распростерлась. Герой погиб. Иными словами, волею художника он испытывает полное преображение, в чем и состоит магия искусства.
Виттенбергские дамы не были такими недотрогами, как нимфы, а господа – такими наглыми забияками и пьяницами, как сатиры, но им нравилась игра в «детей природы», и эти мифические существа оказались удобны для распределения ролей между женской и мужской половинами придворного общества. Уловив дух пикантной игры, Кранах создает ее живописный образ в картинах на античные сюжеты, в которых предстает в пленительной наготе фантастическая порода нимф и венер, далекая как от античных, так и от готических прообразов. Судя по многочисленности таких картин, они вызывали восторг у виттенбергских господ.
В своих пластических опытах Кранах изгоняет из облика женщин все, что хоть чуть-чуть отдавало бы мужественностью, а в облике мужчин не оставляет ни малейших рудиментов женственности. Главное различие – в повадке. На это натолкнул его опыт зарисовок зверей и птиц, чей характер проявляется в повадке непосредственнее, чем у людей. Пусть мужчина переодет женщиной, как Геракл в плену у Омфалы, пусть загримирован до неузнаваемости – комический эффект только усилится, ибо кранаховский мужчина может подражать женщине с таким же успехом, как медведь – лани.
Лукас Кранах Старший. Суд Париса. Ок. 1528
Охотничья чуткость к особенностям повадки помогла Кранаху осознать, что сила женщины не в красоте и не в величавости, а в очаровании, в том, что не поддается анализу и непереводимо в оптимальное соотношение величин, в канон. Он остался равнодушен к опытам итальянцев и Дюрера в пропорционировании совершенных тел и лиц. Совершенство холодит, а очарование согревает сердце – таков мог бы быть девиз Кранаха – создателя ню. Очаровывает не конструкция, не устойчивость тела, а грация поз и движений. Грацию Кранах передавал контурами, которые, казалось, медленно поднимались от непрочно поставленных стоп, осторожно ища равновесия и лишь на миг обретая его завершающим движением головы и рук. Эти женщины находятся в тайном родстве с деревьями. Каждая готова стать новой Дафной, пленительной недотрогой, дочерью земли и бога реки. Непередаваемая словами чистота, свежесть, нежность их тел – эффект приема, изобретенного Лукасом еще в Вене и теперь доведенного до совершенства: цветовые тона он оттенял и сплавлял воедино многократным наложением прозрачных лаков[853].
Лукас Кранах Старший. Венера. 1532
На последней большой картине Кранаха мы видим бассейн с фонтаном, увенчанным изваянием Венеры и Купидона. Чудесный источник доступен только женщинам. Мало сказать, что он возвращает молодость, – он воскрешает, ибо в волшебной купели преображаются даже такие старухи, которые были уже не в силах ходить. Как в потусторонний мир, ступают на берег молодости счастливые пленницы богини любви. Сад любви на правом берегу и безобразное нагромождение скал с пучками падающих деревьев на левом образуют такой же острый контраст, как юность и старость. Слышавшийся на протяжении столетий пророческий голос мертвых, завидующих живым: «Мы были как вы – вы станете как мы», здесь оборачивается обещанием вечного счастья.
Из шатра выходят они знатными дамами, и галантные кавалеры ведут их к столу под сень виноградной лозы. Там, с бокалом доброго вина и легкой закуской, почтенные сверстники Лукаса Кранаха Старшего ведут с ними ласковые беседы, пока кто-нибудь из тех, что помоложе, не умчит то одну, то другую из дам в вереницу пар, кружащих вокруг дерева под музыку флейты и барабана. Это живописное завещание старый Кранах составил за семь лет до смерти, настигшей его в 1553 году.
Лукас Кранах Старший. Фонтан юности. 1546
Инженер человеческих душ
«Матеус Грюневальд, иначе называемый Матеус из Ашаффенбурга, по праву не только не уступает никому из лучших гениев среди старых немцев в благородном искусстве рисунка и живописи, но воистину должен считаться если не выше, то равным самым выдающимся из них. Однако остается лишь пожалеть, что этот замечательный человек и его произведения оказались до такой степени преданными забвению, что я не знаю среди ныне живущих никого, кто мог бы сообщить о его деятельности хотя бы какие-нибудь записи или изустные сведения», – писал Иоахим фон Зандрарт в «Немецкой Академии» в 1675 году. Во втором издании своего труда фон Зандрарт назвал Матеуса (Матиса) из Ашаффенбурга «немецким Корреджо»[854]. Кажется, он попал пальцем в небо. Но не будем спешить с выводами.
Фон Зандрарт выстраивал историю немецкого искусства по модели, созданной Вазари для искусства итальянского. Вспомним Зандрартову трактовку исторической роли Шонгауэра: как Перуджино породил Рафаэля, точно так Шонгауэр породил «немецкого Рафаэля» – Дюрера. Чтобы придать концепции стройность и внушительность, фон Зандрарт теперь непременно должен был найти «немецкого Корреджо» – антипода Дюреру, который не уступал бы ему силой дара, резко отличался бы от него характером своего искусства и был бы надолго предан забвению[855]. Кранах был слишком хорошо известен. Бургкмайр, Альтдорфер, Бальдунг? Масштаб не тот. Гольбейн? Слишком близок к Дюреру. Концепцию спас Грюневальд. Понятна радость фон Зандрарта, сообщавшего сведения о жизни этого художника, столь же скудные, как и сведения Вазари о Корреджо[856].
Но были у фон Зандрарта и другие, не связанные с историографической идеей основания назвать Грюневальда «немецким Корреджо». Из всех немецких живописцев только Матис из Ашаффенбурга мог заслужить комплимент, отпущенный Вазари по адресу Корреджо: «Никто не владел колоритом лучше, чем он». Узнав у Вазари, что Корреджо «был большим меланхоликом в работе»[857], фон Зандрарт сообщает о Матисе: «Влачил одинокую меланхолическую жизнь»[858]. Тем самым он приписывает художнику порывистый нрав, переменчивость настроения, способность переживать и воплощать в своем искусстве широчайший диапазон состояний духа – от мрачного отчаяния до экстаза.