1.
Я Тургеля обожал с детства. И считал отцом. Пусть некровным — э-э, какая разница! — но духовным определенно. В детстве он возился со мной и рассказывал русские чудесные сказки. Вместе мы дурачились, хохотали, представляя наших приятелей, приходивших в гости, и высмеивали их слабости. А потом, когда я подрос, очень часто играли в оперетках моей матери на его либретто. Самые лучшие воспоминания прежних лет.
Не хотел чрезвычайно ехать в Карлсруэ на учебу. Но когда Тургель пообещал мне за хорошее поведение подарить скрипку Страдивари, с ходу согласился. Он сдержал слово: правда, формальным покупателем и дарителем выступила мать, но фактически деньги давал Тургель. (Кстати, это в наши времена скрипки Страдивари на вес золота, а тогда хоть и стоили дорого, но не баснословно.
Был у меня период юношеского разгула — я пустился во все тяжкие, пил, курил, в том числе и кое-что покрепче табака, и любил проводить время с двумя, а то и с тремя любострастницами. Пребывал в каком-то чаду. И никак не мог остановиться. Лишь однажды Тургель мне сказал… Не кричал, как мама, не критиковал, как Луи Виардо, а спокойно, грустно произнес:
— Понимаешь, мальчик… Бог дает нам жизнь… Для чего-то, для чего мы не знаем, ибо замыслов Его никому понять не дано, но какая-то высшая цель имеется… Ведь недаром говорят, что талант — дар Божий… И когда человек плюет на свой талант, не работает и не развивает его, он тем самым пренебрегает Божьим промыслом. Он идет против Бога! И тогда пощады не жди… У тебя талант музыканта, скрипача. Не пренебрегай этим даром. Не растрачивай жизнь на глупости. Нет, никто не запрещает получать мирские удовольствия — удовольствия на то и существуют, чтобы ими наслаждаться. Но не делать гедонизм смыслом бытия. Главное — талант, остальное приложится… Извини за такой длинный монолог и тон проповедника. Просто я хочу, чтобы ты не вывалял свой талант в грязи. Можно не отмыться потом…
Как ни странно, эти простые, незатейливые слова глубоко запали мне в душу. Я подумал, что действительно: мне уже перевалило за 20, а решительно ничего полезного на земле не сделано; вот умри я теперь — и что? — что останется от меня, нынешнего, кем запомнюсь людям — хулиганом, гулякой, женолюбом? Вспомнят ли меня добрым словом? И не сразу, конечно, а постепенно, осознание истины стало озарять мою жизнь. Развернулась концертная деятельность, я сначала выступал как скрипач, а потом и как дирижер… Вскорости женился, сделался отцом двух очаровательных крошек… Впрочем, я теперь не о том, а о Тургеле. Может быть, он один стал для меня авторитетом. Или — один из немногих, уважение к которым я пронес до седых волос. До поры, когда рассказываю об этом.
Приезжая к родичам в Буживаль, видел, как он стареет. А когда в январе 1882 года, разругавшись со своей дочерью, убежавшей с детьми от мужа-тирана в Швейцарию, наш Тургель вовсе слег, я не мог смотреть на него без сердечной боли. Он считал (и врачи его уверяли): это межпозвоночная грыжа; но все знали, видели, что дела много, много хуже — речь идет о неизлечимой болезни…
2.
Умерли они оба почти одновременно — с разницей в несколько месяцев: 82-летний Луи Виардо и 65-летний Тургель. Оба уже не могли самостоятельно двигаться — их возили на креслах-каталках. И однажды выкатили навстречу друг другу, чтобы те смогли попрощаться навек. Мама, рассказывая об этом, горько плакала. Ведь она любила двух своих мужчин — каждого по-разному, но любила…
Первым умер Луи в первых числах мая 1883 года, а в начале сентября — Тургель. Провожал последнего весь цвет образованного Парижа, было море цветов и проникновенные прощальные речи наших классиков. Тело по железной дороге отправили в Петербург.
Я не мог сопроводить гроб с покойным: нарушение графика запланированных концертов мне грозило немалыми неу-стойками; отказалась и мама, говоря о плохом самочувствии; так решили, что поедут средняя и младшая сестры со своими мужьями. (У Клоди был супругом знаменитый издатель Жорж Шамро, а у Марианны — композитор Виктор Дювернуа). Ехали они в том же самом поезде, что и Тургель (гроб — в багажном отделении). Возвратившись через пару недель из России, обе рассказывали о том, как полгорода собралось на похороны, люди несли цветы и плакали, но зато сами сестры Виардо встретили достаточно прохладный прием — и со стороны элиты, и со стороны простых горожан: многие не понимали, кто они такие и какое отношение имеют к усопшему. По себе знаю: Петербург — город неприветливый (если ты не вселенская звезда), равнодушный, чопорный, как его гранитные набережные и кованые решетки; а погода и вовсе отвратительная всегда, непонятно, как одеваться; это очередная прихоть Великого Петра — возвести столицу на комариных болотах…
В общем, сестры говорили о Петербурге с неприязнью.
Не успели улечься страсти, связанные с кончиной Тургеля, как возникли новые — после вскрытия его завещания.
3.
Первое: ни моя матушка, ни другие родичи даже не удосужились сообщить Полинетт, что жила в Швейцарии, о кончине ее отца. И она, соответственно, не приехала попрощаться, а узнала о происшедшем только из газет, с опозданием. Черт-те что!
И второе: не могу понять, по какой причине — то ли он действительно так обиделся на свою наследницу, то ли был уже слишком нездоров, что лишался разума, — но, по оглашенному завещанию, Полинетт не получала от него ни сантима. Все имущество, движимое и недвижимое (в том числе в России), все издательские права отдавались Полине Виардо.
Я, когда узнал, просто онемел. При очередной встрече с матерью говорю:
— Ну, положим, наш старик плохо отдавал себе отчет в том, что делает. Но ведь мы-то с тобой люди здравые и к тому же христиане — надо пожалеть женщину без средств, да еще с двумя несовершеннолетними детьми — добровольно уступить часть наследства. Или хотя бы ей назначить пенсию — до того, как дети не станут на ноги.
Мать взглянула на меня, как на сумасшедшего. Говорит:
— Уступить? Этого еще не хватало. Раз он так решил, значит, так и будет.
Я заволновался, говорю:
— Нет, ну, погоди, погоди. Полинетт — его единственная признанная дочь и имеет право хоть на крохотную долю наследства…
— Поль, не городи ерунды, — отмахнулась она. — Дочка незаконная, никакого права у нее нет. Ни один суд не сможет опротестовать завещание.
— Да при чем тут суд, мама? Я прошу уступить по-человечески, из гуманных, христианских соображений…
Но моя родительница оказалась сделанной из стали.
— Поль, не лезь не в свои дела. Занимайся музыкой. Как-нибудь разберемся без тебя.
Я ответил ей не без гнева:
— Нет, прости, совесть не позволит мне самоустраниться, бросить Полинетт в трудную минуту. Пусть она некровная мне сестра, но и нечужой человек, ибо не чужим был Тургель. Я сегодня же поеду в Швейцарию, помогу деньгами…
— Личное твое дело, — огрызнулась мать.
— …а потом вместе обратимся мы к адвокатам — раз не хочешь по-хорошему, то действительно будем судиться.
У мадам Виардо вспыхнули в глазах злые огоньки, как у хищника. Мать проговорила:
— Будешь со мной судиться?!
— Раз не хочешь решить по-человечески…
— Ты посмеешь бросить мне вызов?!
— Да, посмею. Раз в тебе нет ни капли сострадания.
— Негодяй! — крикнула она. — Прочь из моего дома! Ты не сын мне больше!
Поднимаясь и уходя, я лишь только покачал головой:
— Ах, к чему такие испанские страсти? Ты давно не на сцене, мама. Надо быть проще и отзывчивей. А великая Жорж Санд не узнала бы в тебе нынешней прежнюю свою Консуэло.
— Убирайся! — прогремело мне вслед. — Гадкий, неблагодарный мальчишка!
Этому "мальчишке" было уже в ту пору 27.
4.
Полинетт я нашел в Швейцарии совершенно подавленной и растерянной. Дети и она жили на последние крохи, продавая кое-какие драгоценности и вещи, за квартиру задолжали за несколько месяцев. Мне пришлось заплатить за них, дать наличных денег. Подавать в суд на Виардо дочь Тургеля не хотела категорически, еле удалось ее убедить. Впрочем, все юристы говорили в один голос, что надежды отсудить часть наследства нет практически никакой — все права у моей матери.
Дали объявление в местной газете — сообщали, что мадам Брюэ-Тургенефф приглашает желающих на частные уроки французского языка и литературы, рисования и музыки. За неделю, что я был в Лозанне, набралось шесть учеников. Полинетт слегка оживилась, увидав хоть какую-то перспективу в жизни. Главное, что меня поразило в ней, это ангельская покорность судьбе, ни малейшего осуждения — ни ее отца, ни моей матери. Смысл был такой: он велик, Тургенев, он творец, а значит, богоравен; нам, простым смертным, не дано понять ни Бога, ни богоравных; если Тургенев так решил, значит, и Богу так угодно; это крест, который ей нести до конца.
Бедная Полинетт! С самого рождения никому не нужная, вроде куклы в руках злых детей, отрывающих у нее ручки, ножки… Неприкаянная Полинетт. Никогда не имевшая ни любящей семьи, ни уютного дома, ни Отечества. Как былинка на ветру. Вроде бы на ней висело проклятие рода Луговиновых…
А с другой стороны, чем я лучше нее, к примеру? Так и не знающий, кто мой настоящий отец? Выросший практически без любви и ласки матери? Чуждый всему семейству Виардо? Как и Полинетт, если бы она или я не родились, ничего не изменилось бы в мире, и Тургель, и Виардо не были бы ни счастливее, ни несчастнее. Совершенная никчемность нашего бытия. Пустоцветы. Будто бы герань в горшке на окне, полностью зависимая от тех, кто ее поливает…
Суд мы проиграли. Полинетт прожила еще 34 года — существуя на деньги от своих уроков, — а когда дети повзрослели, возвратилась во Францию, где узнала о смерти Гастона, но повторно замуж уже не вышла. Умерла в Париже в 1918 году.
Как ни странно, в это же время отдала Богу душу и моя старшая сестра Луиза: обе они были одного возраста, и росли вместе в Куртавенеле, и скончались в возрасте 76–77 лет.
Годом позже умерла Марианна.
А чуть раньше — Клоди.
Мать едва не успела справить свое 90-летие — умерла в Париже в 1910 году.
Я пишу эти строки в Алжире — мы с родными убежали сюда от фашистской оккупации Франции в 1940 году. Мне уже 84, дни мои тоже сочтены. И, оглядываясь назад, думаю: что осталось от нас, от всех, от любви, которую мы все переживали? Ноты нашей музыки. Фотографии. Книги Тургеля. Наши потомки…
Так ничтожно мало!
Но от многих других зачастую не остается и этого.