Искусство и его жертвы — страница 30 из 38

Упокоили Василия Львовича на погосте Донского монастыря. Все расходы на погребение (620 рублей) взял на себя племянник. (Кстати, памятную сотню, что давали родичи маленькому Саше "на орехи" накануне его поездки в Петербург, дядя так и заиграл…)

Годовщину смерти Василия Львовича в "Арзамасе" отметили ватрушками ("вотрушками"), в каждую из которых было вставлено по лавровому листу.

ЧУДНЫЕ МГНОВЕНЬЯ МИХАИЛА ГЛИНКИИсторическая повесть

УВЕРТЮРА

1.

На обед, как обычно, дали борщ и картошку с маслом. Масло попахивало свечным салом, и Мишель то и дело морщился. А зато неунывающий Левушка ел за обе щеки и нахваливал, потому что никогда не страдал от отсутствия аппетита. Брат ему приносил гостинцы, и веселый отрок их съедал тут же, в его присутствии.

За окном была весна 1820 года. Снег уже стаял, обнажив коричневую землю, мокрую и грязную, зелень еще не проросла, и деревья в саду стояли голые, вроде бы смущенные своей наготой. За стволами виднелась беседка на пригорке и нужник, скрытый обычно зарослями кустов. На ветвях качались и чирикали беззаботные птички.

Миша снова поморщился и отставил тарелку:

— Не могу больше.

Посмотрел на Вильгельма Карловича, евшего тут же, машинально накалывая на вилку желтые кусочки картофеля и возя ими по растопленному маслу. Гувернер отозвался на реплику воспитанника рассеянно:

— Да, да, как желаете. Пейте чай, Михаил Иванович.

Кюхельбекер всех своих подопечных называл на "вы" и по имени-отчеству.

К чаю полагались сладкие сухарики.

Левушка спросил полушепотом:

— Можно я твою картошку доем?

Доедать друг за другом в Благородном пансионе не полагалось, это считали моветоном, и ослушника, бывало, строго отчитывали. Но Вильгельм Карлович думал о своем, а другие гувернеры, за другими столами сидевшие, не смотрели в их сторону, так что мальчики ловко поменялись тарелками, и никто ничего не заметил.

Миша отхлебнул чаю и опять поморщился: тот был слишком уж горяч и совсем бледен — черт его знает, чем эконом разбавлял заварку, сеном, что ли?

Мишино прозвище было Мимоза. Вроде бы не неженка, руки сильные, плечи крепкие, но страдал и ежился ото всех житейских мелочей — сквозняков, раскаленной печки, громкого смеха, гулкого топота, резких слов, неприятных запахов, пресной пищи. По ночам ему вечно было жарко, и ночную рубашку, мокрую насквозь, приходилось менять два раза. А зато днем неизменно зяб и предпочитал носить шерстяное нижнее белье. Левушка и другие товарищи поначалу над ним посмеивались, но потом привыкли и не задирали.

Вышли из-за стола в половине первого пополудни. Впереди был послеобеденный сон или просто свободное время до двух часов. Миша, Левушка и Вильгельм Карлович (в обиходе просто Вилли, для друзей — Кюхля), не спеша одевшись, двинулись к себе в левый флигель: основная масса учеников обитала в дортуарах в правом флигеле, только некоторые — на квартирах у своих гувернеров в левом, как и наши мальчики. Кюхельбекер находился в родстве с Мишей, ведь родная сестра Вильгельма, Устинья Карловна, замужем была за двоюродным братом Мишиного отца. А со старшим братом Левушки, Александром Пушкиным, Кюхельбекер дружил с лицейских времен.

Кюхля третий год вел уроки русской словесности и латинского языка в этом пансионе при Петербургском университете. Мальчики жили хоть и на квартире у гувернера и имели каждый по клетушке, но вели жизнь чрезвычайно скромную, лишних денег ни у кого из них не водилось, Мишины родители даже нередко задалживали за учебу сына, отчего тот всегда переживал. По воскресным дням вместе с Кюхельбекером заходили на обед к Пушкиным — их семейство жило неподалеку, в небогатом квартале, именуемом Коломной, — это от пансиона через Фонтанку по Калинкиному мосту. Часто с родителями обедал и Александр — худощавый, длинноносый, быстрый в движениях и словах. Братья были очень похожи — оба смуглые, кучерявые и голубоглазые. Но кудряшки у старшего много гуще и темнее. Младший, 15-летний, выглядел добряком, простаком, старший — неизменно себе на уме и шутил ехидно.

Он к Мишелю вначале относился свысока, снисходительно, чаще вовсе не замечал, но, когда тот однажды сел за фортепьяно и сымпровизировал на тему "Камаринской", хохотал до упаду и хлопал. Говорил: "Глинка, ты волшебник, ей-Бо, всех прославишь нас своею музыкой. Будут спрашивать: кто такие Пушкин, Кюхельбекер? Это же поэты эпохи Глинки!" Миша обмирал и, пунцовый, опускал глаза долу.

Был он тайно влюблен в старшую сестру Пушкиных — Ольгу. Не красавица, Ольга Сергеевна подкупала милым взором, плавностью движений, ласковым и нежным голосом. К братьям относилась тепло, Левушку часто тормошила, как маленького, а зато с Александром, сидя в креслах в укромном уголке залы, увлеченно болтала на самые разные темы — от литературы и театра до светских сплетен. То и дело из уголка раздавался смех — то ее, то его, то обоих, громкий, и тогда maman, Надежда Осиповна, отвлекаясь от игры в карты, говорила им по-французски: "Тише, дети, тише, надо вести себя чуточку скромнее".

Миша однажды сочинил романс на слова Батюшкова, написав к нотам посвящение: О.С.П. Начиналось стихотворение так:

Тебе ль оплакивать утрату юных дней?

Ты красоте не изменилась,

И для любви моей

От времени еще прелестнее явилась…

Но сыграть и спеть в доме Пушкиных постеснялся, а потом и вовсе, разозлившись на самого себя, изорвал произведение в клочья. И рыдал в подушку, чтобы не услышал никто.

Александр как-то сказал сестре полушепотом:

— Ты не замечала — Миша-маленький глаз с тебя не сводит?

Ольга хмыкнула:

— Замечала, конечно. Что ж с того? Это льстит мне.

— Замуж за него не пошла бы?

Та поморщила носик:

— Шутишь, видно? Лишь бы уколоть бедную сестренку.

— Нет, а в самом деле? — продолжал потешаться брат. — Из хорошего рода Глинок, даром что лях. Не богат, но и не беден. Разница у вас небольшая — около семи лет. Молодые мужья часто нравятся зрелым барышням.

— Прекрати! — с гневом приказала девица. — Ты выходишь за рамки приличий. И уже не смешно.

— Будет, Лёля, не кипятись. Не желаешь — не надо. Просто больно смотреть на страдания одаренного вьюноши.

Глинка не знал об этом разговоре, но однажды твердо решил вытравить влечение к Ольге из души и сердца. Две недели не ходил на обеды к Пушкиным, каждый раз придумывая новую причину. Уговаривал себя: "Старая дева — двадцать три года, для чего она мне? И с лица дурнушка. И суждения часто поверхностны, легкомысленны. Нет, она не достойна быть моей музой. Надо позабыть Ольгу навсегда". Но потом не выдержал и опять пошел в гости.

А спустя месяц, в тот счастливый солнечный день весны, о котором мы начали рассказ, не успели Миша и Левушка скинуть шубы у себя в светелках и прилечь отдохнуть, как услышали дробный стук каблуков по скрипучим деревянным ступенькам. Лева выглянул и увидел брата:

— Саша, ты?!

— Да, потом, потом, — бросил старший, с чрезвычайно озабоченным видом, не снимая картуза. — Кюхля дома?

— У себя, кажись.

— Хорошо, отлично. — И мгновенно скрылся в комнате Кюхельбекера.

Вытянул и Миша:

— Что произошло?

— Не сказал. Но какой-то дерганый. Видно, неприятности.

И действительно: вскоре Левушка сообщил другу под большим секретом, что его брат утром приходил по вызову на аудиенцию к генерал-губернатору Петербурга графу Милорадовичу и был вынужден выслушать гневные попреки в недостойном для государственного служащего поведении (Пушкин служил секретарем в Коллегии иностранных дел). А именно: в написании сатирических эпиграмм на графа Аракчеева ("Всей России притеснитель, губернаторов мучитель…"), на архимандрита Фотия ("Полуфанатик, полуплут…") и даже на самого государя-императора. Якобы Милорадович кричал с перекошенным лицом, топая ногами: "Я тебя в Сибирь засажу! В Соловецкий монастырь!"

Миша побледнел:

— Что же будет теперь, Левушка?

Тот печально тряхнул кудряшками:

— Ох, Мишель, не знаю, не знаю. Начали хлопотать, до Жуковского дошли и Карамзина, обещались помочь — но рассчитывать ни на чью милость невозможно…

Кюхельбекер тоже лепту внес в хлопоты о Пушкине — побежал к их лицейскому другу Горчакову, ставшему чуть ли не правой рукой канцлера Нессельроде, в свою очередь имевшего сильное влияние на Александра I. В общем, помогло: автора эпиграмм закатали не в Сибирь, а всего лишь в Кишинев, в канцелярию наместника Бессарабской области генерала Инзова. Хоть и ссылка, конечно, но на юг, в теплые края.

Он устроил прощальный вечер в доме у родителей, хорохорился, говорил, что, согласно Вольтеру, все, что ни случается, к лучшему: новые места, новые впечатления, жизнь таборных цыган, южные песни — это его очень занимает. Но глаза были грустные, да и смех не такой жизнерадостный, как прежде. Попросили Мишу сыграть на фортепьяно, а потом Пушкин прочитал две главы из своей поэмы "Руслан и Людмила", взятых для печати в "Сыне Отечества". Обещал, что поэма целиком выйдет скоро отдельной книжкой. А потом вдруг засобирался и в десятом часу уехал, говоря, что его ждут играть в карты на квартире у Дельвига.

Градус настроения в доме Пушкиных сразу снизился, Ольга плакала, а Надежда Осиповна вскоре ушла в свою комнату. Левушка успокаивал сестру, а потом вдруг повернулся к Глинке:

— Ну, хоть ты ей скажи, Мишель, что не все так скверно.

Миша покраснел и пролепетал:

— В самом деле, Ольга Сергеевна, я уверен, что поездка эта не таит в себе ничего ужасного. Солнце юга напитает Александра Сергеевича, укрепит его дух и тело. Он вернется к нам посвежевший и обновленный.

Пушкина взяла его за руку и сказала, проникновенно глядя в самые глаза:

— Вы, Мишель, такой добрый. Я благодарю…

Он проговорил быстро:

— Восхищение мое вашим братом и вами безгранично…

Ольга ничего не сказала, просто, наклонившись, прикоснулась тонкими, нежными губами к его щеке.

Этот дружеский, материнский поцелуй он запомнил на всю жизнь.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ