Искусство и его жертвы — страница 33 из 38

1.

Катя до семи лет жила и воспитывалась у бабушки и дедушки в городе Лубны, что в Полтавской губернии.

Городок был маленький, очень провинциальный, население не больше трех тысяч, тысячу из которых составляли евреи. По весне и осени грязь была такая, что в бездонных лужах утонуть могла не только собака, но и лошадь с кучером. Но при этом имелась библиотека и казенная аптека. Назывался городок "Лубны" потому, что его жители издревле промышляли лубом.

Дедушка был предводителем местного дворянства, дом свой подарил богоугодному заведению, а себе выстроил другой, каменный, на окраине, над рекой Сулой, средь березовых и липовых рощ.

Дедушка, желая разбогатеть, брался за любые рисковые предприятия, вкладывал в них деньги, разорялся, горевал, а потом пускался в новые авантюры. Например, он придумал делать из мясного бульона концентрат (то, что мы теперь называем "бульонные кубики") для нужд армии. И ввиду грядущей войны с Наполеоном эта затея выглядела вполне перспективной. Он пробился к самому Александру I, тот его наградил орденом Святой Анны 2-й степени, похвалил, но приказа закупать концентрат не отдал. И сухой бульон, находившийся у дедушки на складе, был захвачен французами, а потом благополучно употреблен ими в пищу.

Катя любила дедушку — доброго, великодушного, одевавшегося с провинциальным шиком, иногда вспыльчивого, часто упрямого, но любившего жену и внучек самозабвенно.

После смерти Анечки (младшей своей дочери) Анна Петровна забрала Катю в Ригу, а потом в Петербург.

В Риге девочка впервые познакомилась с папа — грозным генералом, от которого всегда пахло трубочным табаком, легким перегаром и конским потом. Правда, от прислуги Катя услышала, что на самом деле ее отец — Александр I, но ни капельки не поверила. Ермолай Федорович относился к ней с нежностью, заботливо, целовал, гладил по головке, угощал сладостями. Но родители вскоре расстались окончательно, и мама, беременная уже Ольгой, вместе с Катей переехала в Петербург.

Здесь они вдвоем прожили недолго — Анна Петровна отдала ее в Смольный институт.

Катя вначале плакала — без заботы и любви близких родичей, оказавшись в чужом городе, в шумном учебном заведении, в строгости преподавателей и классных дам. Петербург ей вообще не понравился — холодом, сыростью, от которых у нее то и дело болело горло. Но потом притерпелась понемногу. И в учебу втянулась. Успевала по всем предметам, но особенно любила русскую словесность, географию, историю, музыку. Певческий голос имела небольшой, но зато слух отменный, позволявший ей не фальшивить. А вела себя скромно, тихо, большей частью молчала, слушая других.

Анна Петровна навещала дочку регулярно и всегда забирала к себе на праздники, часто — просто по воскресеньям. Вместе они ходили в кондитерский магазин, где, смеясь, пили кофе с пирожными, иногда — в зоосад, кунсткамеру или просто гуляли в парке. Правда, мама каждый раз при этом сопровождал новый кавалер, и вначале Катенька терялась, замыкалась в себе, но, взрослея, начала воспринимать это как должное. Мам не выбирают. У нее вот такая — яркая, душистая, влюбчивая, сотканная из романтизма и суеверий. С этим хочешь не хочешь, а необходимо мириться. Но сама для себя девушка решила: если и полюбит кого, то один раз в жизни и навек.

Маленькая Оля, появившаяся с вывихнутой ножкой и потом довольно сильно хромавшая, вызывала в ней не столько любовь, сколько сострадание. Да и с умственным развитием у сестры оказалось не все в порядке: начала говорить только в три с половиной года, да и то короткими фразами, длинное предложение выстроить не могла. А потом и вовсе вскоре умерла. Катя вместе с матерью была на похоронах, но не плакала.

Выпускные экзамены сдала только на "отлично". И полнейшей неожиданностью сделался для нее подарок Николая I — 10 тысяч рублей на приданое. Может быть, действительно он считал ее своею племянницей? Впрочем, ограничился только деньгами — не назначил фрейлиной императорского двора, как других ее сокурсниц из высокопоставленных семей.

Около года прожила с матерью, но ее, матери, круг общения вызывал в девушке явное неприятие — чуть ли не каждодневные вечеринки, застолья, танцы, пьяный смех, бесконечные романы, — был ей чужд. А когда узнала, что генерал Керн чувствует себя плохо, написала ему, предложила свои услуги по устройству быта и лечению. Ермолай Федорович живо согласился и просил приехать к нему как можно скорее. Анна Петровна не возражала.

Прибыла в Смоленск в марте 1837 года.

Накануне отъезда познакомилась с Глинкой. То есть, вернее, возобновила знакомство (в первый раз увиделись до ее поступления в Смольный). Он, конечно, отличался от других друзей ее матери — не был ни гулякой, ни жуиром, выглядел немножко не от мира сего. И к тому же считался одним из первых композиторов Российской империи. Катя смотрела на него, как на чудо. Но, признаться честно, ни капельки не влюбилась. Он — женатый человек и намного старше ее (на 13 лет), ну а выглядел и вообще лет на 40, много седины в волосах. Нет, нет, Глинка — не герой ее романа.

Оказавшись в Смоленске, обнаружила, что папа плох не так, как ей виделось, сидя в Петербурге, ну, во всяком случае, и курил, и командовал по обыкновению. А провинциальный город умиротворяюще подействовал на нее. Не было петербургской суеты, чопорности, пышности. Люди казались милыми, незатейливыми. Все относились к дочке генерала по-доброму.

Каково же было изумление Кати, услыхавшей летом (это был июль 1837 года), что мадемуазель Керн спрашивает некий господин из Петербурга.

— Кто же это? — строго спросил Ермолай Федорович.

— Не имею представлений, папа.

Камердинер разъяснил:

— Говорят, что являются титулярным советником, капельмейстером императорской Капеллы-с. Некто Глинка Михаил Иванович.

("Он был титулярный советник, она — генеральская дочь…" Впрочем, этот романс будет написан Даргомыжским много позже, 22 года спустя, только ситуация схожая.)

Девушка зарделась.

— Ты его знаешь, Катенька?

— Он знакомый Пушкина и мама. Автор оперы "Жизнь за царя".

— Как, той самой? Да, наслышан, наслышан. Что же он хочет от тебя, доченька?

— Затрудняюсь ответить, папа. Видимо, просто изволит за-свидетельствовать почтение.

Генерал разрешил:

— Так пускай войдет.

На пороге возник Михаил Иванович в летнем одеянии: фрак цвета беж, пестрый светлый жилет, шелковый платок на шее и телесные панталоны; белые туфли с каблучком, делавшие его повыше обыкновенного. Выглядел намного здоровее, чем в Петербурге.

Коротко кивнул:

— Генерал, не взыщите, что зашел без предупреждения. Я в Смоленске проездом. Еду в Новоспасское к матушке. А мадам Керн попросила передать дочери письмишко. Разрешите мне вручить, Ермолай Федорович? — И достал из-за пазухи конверт.

— Сделайте одолжение, Михаил Иванович.

Глинка подошел к Кате, шаркнул ножкой, предал письмо.

— Не желаете ли выпить чаю? — предложил комендант Смоленска.

— Мерси бьен, мон женераль, я не далее как четверть часа назад выпил на почтовой станции, но, признаться, не могу отказать себе в удовольствии побывать в вашем обществе и приму эту пропозицию.

— Сильвупле, окажите честь. — Сделал приглашающий жест рукой. — Вам теперь накроют.

Катя, прочитав записку, подняла глаза.

— Что мама пишет? — посмотрел на нее отец.

— Пишет, что здорова, слава Богу, и дела в порядке. А еще как шутку сообщает, что за ней волочится Пушкин-старший.

— Это же какой Пушкин? — поднял брови Керн.

— Это Сергей Львович — батюшка покойного Александра Сергеевича.

Генерал перекрестился:

— Свят, свят, свят! Он ведь в возрасте, должно быть?

— Думаю, под семьдесят, — отозвался Глинка.

— И женат?

— Нет, вдовец. Матушка Александра Сергеевича, урожденная Ганнибал, умерла о прошлом годе.

Ермолай Федорович крякнул:

— Да, чудны дела Твои, Господи. Старенький вдовец раскатал губу на нестаренькую мадам Керн. И ведь на дуэль вызывать грешно. И смешно.

— Ах, папа, какие дуэли! — упрекнула Катя родителя. — Ведь мама пишет это в шутку, понимая, что нет ничего серьезного.

Но военный продолжал бормотать:

— Вот сдалась моя жена этим Пушкиным! То сынок клинья подбивал, то теперь папаша…

— Как погода в Петербурге? — поспешила перевести разговор на другую тему дочка.

Михаил Иванович помахал на себя рукой, как веером:

— Жарко, жарко. Все, кто мог, выехали за город. Так что в Павловске и Царском Селе весь бомонд.

Композитору принесли чашку с блюдцем, и Екатерина Ер-молаевна налила ему чай из самовара, возвышавшегося посреди стола.

— Вам со сливками?

— Нет, мерси. Мне с лимоном, если можно.

— Разумеется, мсье Глинка.

Поболтали еще об общих знакомых — в частности, о завхозе Смольного института Стунееве, свояке Михаила Ивановича.

— Дмитрий Степанович — благороднейшей человек, — согласилась Катя.

— Я бываю у сестры часто, — выразительно посмотрел на нее визитер; это взгляд явно означал: "Коли будете в Петербурге, можем у них увидеться"; девушка поняла и потупилась. А потом опять изменила тему:

— Интересно узнать творческие планы знаменитого музыканта. Не одарите ли нас новым опусом?

Он ответил задумчиво:

— Да, вот собираюсь в Новоспасском делать кое-какие наброски… Там легко творится, привольно.

— Опера? Балет?

— Безусловно, опера. Я люблю работать со словом. На сюжет "Руслана и Людмилы" Пушкина.

Катя улыбнулась:

— О, "Руслан и Людмила"! Представляю!..

Но зато генерал глухо проворчал:

— Снова этот Пушкин… все с ума сошли от Пушкина…

Михаил Иванович тяжело вздохнул:

— Он мне обещал — царство ему небесное! — написать либретто, но трагедия с дуэлью вмиг смешала карты… И теперь перебираю поэтов. Розен заболел, куксится. Кукольник отпадает, сказка ему не по зубам. Попытался писать мой сокурсник по пансиону Маркевич, но, боюсь, целиком тоже не потянет. Есть еще один претендент — отставной военный Ширков, сочиняет неплохо, бойко — то, что надо, но живет все время у себя в имении под Харьковом и в столицы носа не кажет. Как с таким работать?

— Господи, мало ли в России поэтов! — вырвалось у мадемуазель Керн. — А Жуковский, Вяземский? Наконец, Кольцов!

Глинка отрицательно качнул головой.

— Не хотят, не могут. У Жуковского дела во дворце, Вяземский хандрит после смерти Пушкина, говорит, что больше ничего не напишет, а Кольцов и вовсе болен, у него чахотка.

Все перекрестились. Композитор тем не менее улыбнулся:

— Но не будем о грустном. Жизнь продолжается, мы должны, несмотря на невзгоды, жить, любить и творить.

Генерал живо согласился:

— Очень правильные слова, Михаил Иванович! — разговор об опере был ему скучноват, он молчал все время. — Я вот тоже думаю в отставку уйти. Возраст уже преклонный, хвори стали мучить, да и служба поднадоела. А еще хочется пожить, насладиться окружающим миром, да и внуков понянчить, Бог даст. — Посмотрел на Катю лукаво, та воскликнула с напускным укором:

— Скажете тоже, папа!

— Нет, а что такого? Дело житейское. Вы-то, наверное, Михаил Иванович, и супруг счастливый, и отец?

Глинка погрустнел:

— Нет, детишек Бог не дал. И с женой часто нелады. Видимо, разъедемся скоро.

Керн сочувственно крякнул:

— Да, у каждой семьи свои невзгоды… Значит, будем мужаться, нет другого выхода.

— Будем, будем, Ермолай Федорович.

Вскоре композитор поднялся, чтобы уходить. Распрощались тепло. Генерал сказал, что, пожалуй, после отставки переедет с Катей в Петербург и тогда был бы рад видеть Глинку у себя гостем. Тот заверил, что откликнется с удовольствием.

Посмотрел на Катю. Девушка сказала, волнуясь:

— Да, я тоже, тоже была бы рада…

Михаил Иванович, соглашаясь, тихо улыбнулся.

2.

Старший Пушкин (в мае 1837 года он отметил 67-летие) тяжело пережил смерть супруги, Надежды Осиповны, и сына, Александра Сергеевича, слег, болел. Возвратили его к жизни дети — Ольга, Левушка. Лев Сергеевич рвался во Францию, чтобы вызвать Дантеса на дуэль, и буяна чудом угомонили. Покрутившись какое-то время в Петербурге, он вернулся на Кавказ — там стоял его полк. Лёля тоже потом возвратилась в Варшаву, где жила с мужем, Николаем Павлищевым, и маленьким сыном. И опять Сергей Львович оказался один. (Натали Гончарова-Пушкина сразу по завершении траурных событий увезла детей в родовое свое гнездо — Полотняный Завод под Москвой.)

Постепенно придя в себя, Пушкин-старший начал выходить в свет. Принялся ухаживать за Анной Петровной Керн, но, столкнувшись с ее насмешками, быстро отступил. И однажды, в конце 1837 года, на одном из светских раутов познакомился с Екатериной Ермолаевной. Та приехала в Петербург со своим отцом, вышедшим в отставку в чине генерал-лейтенанта. И не то чтобы она была писаной красавицей — мать намного элегантней и женственней, — но черты правильные, кроткая улыбка и пронзительные голубые глаза. Если верить сплетням, то они достались ей от Александра I. Да, Сергей Львович помнил императора, победившего Наполеона, и глаза у царя в самом деле выглядели похоже. Но не это главное. Девушка была и умна, и начитана, от нее веяло домашним уютом и теплотой. В общем, старикан безнадежно увлекся. Просто потерял голову. Вознамерился сделать предложение.

Но вмешалась появившаяся ненадолго в Северной столице Натали. Резко поговорила с тестем. Так сказала:

— Полноте, Сергей Львович, в ваши годы? Петербург будет потешаться. Скажут, что отец великого Пушкина выжил из ума.

Старикан обиделся:

— Отчего ты считаешь так? Разве мы, пожилые, не имеем права на счастье? Помнишь, как у Сашки: "Любви все возрасты покорны"!

— Ну, так присмотрите себе достойную пару. Лет на пятьдесят хотя бы. Состоятельную, домовитую. Переедете с ней в деревню, скоротаете годы на природе… Взять хотя бы Осипову-Вульф.

— Ни за что! — замахал руками отец. — Я ея боюсь. Всеми помыкает. И потом у нея усы. Целоваться с нею — все равно что с гвардейским офицером.

Натали рассмеялась:

— Да на вас не угодишь, Сергей Львович. Вам молоденькую подавай. Так женитесь на Маше Осиповой, дочке Прасковьи Александровны. Говорят, славная девица.

— Да зачем мне Маша, коли я люблю Катю? — продолжал упрямиться он. — Стану свататься непременно. Но уж коль откажет — иное дело.

Катя не знала, как ей поступить. Огорчать милейшего старика, да еще отца Александра Пушкина, ей казалось совестно, но и дать согласия не могла. Спрашивала у матери.

— Не тревожься, золотая моя, — успокаивала дочку Анна Петровна. — Он ведь будет у меня просить моего благословения. А уж я найду, что ему ответить.

— Только так, чтобы не пошел после этого топиться.

— Я тебя умоляю! — по-малороссийски воскликнула уроженка Полтавщины. — Все устрою так, что еще и благодарить меня будет.

Разодетый по последней парижской моде претендент на руку и сердце Кати появился на квартире у мадам Керн перед Рождеством 1837 года. Скинув в передней редингот и цилиндр, бросив в него перчатки и отставив трость, он предстал перед матерью невесты в темном, зауженном в талии фраке, пестрой жилетке и фасонистой кружевной сорочке с шейным платком. Выглядел настоящим франтом. И не дашь 67 лет — 55 от силы.

Поздоровались. Сели.

— Чаю, кофе, Сергей Львович?

— Нет, мерси, я по делу. Вероятно, вы уже догадались, по какому.

— Вероятно, да.

— Что хочу сказать, милейшая Анна Петровна… — Он слегка нахмурился. — Будем говорить откровенно. Я люблю вас…

— Как — меня? — ойкнула она.

— Вас, вас, — подтвердил посетитель. — Не имея счастья быть знакомым еще лично, прочитал стихотворение моего сына "Я помню чудное мгновенье…" — и уже влюбился заочно. А потом вы явились "как Гений чистой красоты", будучи уже на сносях, родилась внучка Оленька — царство ей небесное! — и любил вас как дочь. Но потом, как не стало ни моей дражайшей Надежды Осиповны, ни сыночка Сашки, ни внученьки, я, конечно, вспомнил о вас и решил…

— Но позвольте, — перебила его матрона. — Я ведь замужем, разве вы не знаете?

— Знаю, к сожалению, — согласился Пушкин-старший. — Посему обратил свой взор на вашу старшую дочку… Катеньку… Понимаю: разница в возрасте и все такое… Я, конечно же, не богат, но и не беден, и она не будет ни в чем нуждаться. Поживем лет пять счастливо — сколько мне судьбою отмеряно? — а потом получит в наследство все, что пожелает. И особенно, если одарит меня дитём… — Неожиданно из правого таза Пушкина-отца выкатилась слезка и, скатившись вниз по морщинистой щеке, капнула с подбородка на жилет. — Я хочу взамен Сашки одарить мир новым таким же сыном… Сашка, Сашка! Вертопрах, конечно, и башибузук, но такой вышел одаренный! Главное, ему от меня доставалось на орехи за все его приключения, и никто ж не знал, что ругаю я Солнце всей России! Он и сам не знал. Может быть, к концу жизни только… Повзрослел, посерьезнел… Эта нелепая дуэль… Вы читали в списках стихи "На смерть Поэта"? Говорят, сочинил их какой-то гвардейский прапорщик…

— Лермонтов, — подсказала Керн. — Царь его отправил за это на Кавказ.

Но Сергей Львович пропустил фамилию мимо ушей.

— Там такие строки! Про Дантеса:

…Не мог понять в сей миг кровавый,

На что он руку поднимал!..

И еще я запомнил:

…Угас, как светоч, дивный гений,

Увял торжественный венок…

Мой сын был гений. Я хочу восстановить справедливость и родить еще одного такого же, от Кати. Так благословите же, Анна Петровна! — И старик неожиданно опустился перед ней на одно колено.

— Да Господь с вами, Сергей Львович, — бросилась его поднимать она. — Встаньте, встаньте. Как можно!

— Нет, вначале скажите: вы даете согласие на наш брак?

Пальцы его с холеными ногтями, как и у Александра Сергеевича, явственно дрожали.

— Да, конечно… — отозвалась дама.

Он расцвел:

— Неужели? — И с ее помощью снова сел на стул.

— Да, конечно, я согласна подумать… Все так неожиданно, вы меня огорошили… Нужно время: чтобы Катя привыкла к этой мысли, чтобы я привыкла, чтобы все привыкли… Скоро Рождество. Мы вернемся к нашему разговору чуточку попозже — например, на Пасху будущего года.

— Ну, до Пасхи я точно доживу, — улыбнулся он.

— Я не сомневаюсь.

Пушкин-старший ушел счастливый, а мадам Керн со вздохом перекрестилась: главное, было сбить накал его страсти, умиротворить, ну а там, к Пасхе, может быть, само как-то утрясется.

Впрочем, вскоре Анне Петровне стало не до того: в ее жизнь вошла новая любовь.

3. 

У нее была двоюродная тетя — Дарья Петровна Полторацкая, а по мужу — Маркова-Виноградская. Обе поддерживали теплые отношения, время от времени приезжая друг к другу в гости. В 1820 году тетя родила сына Сашу, а мадам Керн помогала ей нянчить маленького троюродного братца.

Но прошло 18 лет, Саша вырос и поступил в Петербурге в 1-й Кадетский корпус. Дарья Петровна часто писала Анне Петровне и просила ее за ним присматривать. Анна Петровна отвечала: не волнуйся, дорогая, я бываю у него регулярно и подкармливаю, иногда вывожу гулять, он хотя и худ, как громоотвод, но достаточно крепок и не болеет.

В 1838 году Анна Керн была еще очень хороша — и не скажешь, что ей под сорок, кожа гладкая, белая, губки сочные, на щеках премилые ямочки, а в глазах искорки. Голос мягкий, вкрадчивый, а смех звонкий. Что еще нужно молодому кадету, плоть которого тоскует по женской ласке? Александр Марков-Виноградский оказался без ума от своей очаровательной троюродной сестры. Та, конечно, понимала его к ней чувства, это ей нравилось, и она с ним играла, как кошка с мышкой.

Поиграла — и заигралась.

Пылкая натура мадам Керн сделала свое дело. Не прошло и полугода, как они оказались любовниками. "Что мы делаем?!" — восклицала Анна Петровна, утопая в его объятиях. "Обожаю! — бормотал он. — Ты моя богиня!" Саша действительно ее боготворил. Согласитесь: быть богиней в чьих-то глазах лестно и приятно.

Может, эта интрижка так и осталась бы интрижкой, если бы не выяснилось, что любвеобильная дама в очередной раз беременна. Чувствуя себя скверно, пролежала почти все девять месяцев. Появившийся на свет 28 апреля 1839 года мальчик, окрещенный в честь Пушкина Александром, был болезнен и хил. Но выжил.

Катя, узнав о новости, сообщила отцу:

— Слышали? Мама снова родила.

Генерал глухо выругался по-французски:

— Merde! Скоро сорок, а никак не угомонится.

— Говорят, нуждается. Я ей подарила сто рублей.

— Дело, конечно, твое, дочурка — все-таки твоя мать, хоть и непутевая. Но не слишком транжирь деньги, поднесенные тебе императором.

— Там еще прилично осталось.

— Лично я помогать ей не собираюсь. Так позорит нашу фамилию!

— Развестись не желаете?

— Этого еще не хватало — затевать развод на старости лет. Оказаться в очередной раз посмешищем. Нет, увы, Анна Петровна — крест мой до конца жизни.

Той весною же Катя съездила на выпускной бал своего Института благородных девиц. Повидала многих преподавателей, поболтала с классными дамами и некоторыми старыми подружками. А помощница начальницы заведения — Мария Павловна Леонтьева — предложила ей пойти к ним работать классной дамой. Мадемуазель Керн даже растерялась:

— Уж не знаю, право. Да смогу ли я?

— И сомнений быть не может. Ты такая умница.

— Да захочет ли начальница меня взять?

— Я поговорю с нею. Юлия Федоровна сильно хворает в последний год и переложила на меня многие обязанности. В общем, я уверена, что поддержит.

— А мой папенька? Он ведь тоже в весьма преклонных годах. Может не отпустить от себя.

— Пустяки, душенька. Дома станешь бывать по выходным. И потом вы живете недалеко, и при случае доберешься за четверть часа.

— Вы меня смутили. Я должна взвесить все как следует.

Да, соблазн был велик: превратиться из сиделки, няньки собственного отца в самостоятельную фигуру. Получить интересное занятие в жизни. Не сидеть дома безвылазно неделями. Зарабатывать хоть и небольшие, но необходимые деньги, чтобы сохранить приданое и не спрашивать каждый раз у папеньки на мелкие расходы. Помогать матери с маленьким ребенком в меру сил. Наконец, получить не вызывающий подозрений у отца предлог подружиться с четой Стунеевых. Ведь Мария Ивановна Стунеева — это сестра Михаила Ивановича Глинки… А они не виделись больше года… И хотелось бы явиться ему "как мимолетное виденье"… Он великий человек и необычайно ей нравится…

В общем, дала согласие. Ермолай Федорович тоже, поворчав и посомневавшись, возражать не стал. А зато оказалась против начальница Института — Юлия Федоровна Адлерберг, заявив, что дочери "этой Вавилонской блудницы Керн" не место в классных дамах. Аргументы Марии Павловны Леонтьевой ("дочь за мать не отвечает, и Екатерина Ермолаевна — совершенно другой человек") не подействовали. Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы старая начальница, бывшая еще наставницей маленьких детей императора Павла Петровича — Михаила и Николая (ставшего теперь Николаем I), не покинула сей бренный мир. А Леонтьеву не назначили на ее место. Но ее назначили, и она тут же приняла в Институт на работу Катю Керн. 1 октября 1839 года стал ее первым трудовым днем.

4.

Михаил Иванович сильно изменился за эти два года: в волосах появилось много седины, под глазами — мешочки, пролегли морщины от носа к подбородку. Часто пребывал в состоянии недовольства самим собой. С новой оперой дело не клеилось, не было душевного взлета, вдохновения, посещавшего его в дни работы над "Иваном Сусаниным". Ведь тогда продолжался их с Машей медовый месяц, молодая игривая женщина будоражила его кровь, жизнь казалась наполненной светлыми перспективами. А теперь? Дома — одна тоска. Маша постоянно тянет из него деньги. Сколько ни заработаешь — все мало. Подавай ей четверку лошадей вместо пары и новую карету. О нарядах, украшениях и говорить нечего. А несносная теща всюду лезет. Чуть что — сразу подает голос. Михаил Иванович, мол, такой непрактичный, вечно в облаках витает и не думает о потребностях молодой жены. А жена о потребностях мужа думает? Это, как видно, волновало лишь его самого.

И на службе в Капелле все непросто складывалось. Флигель-адъютант Львов непрерывно сетовал, что не видит в Глинке подлинного рвения. Деньги получает, а отдачи нет. Надо влить в Капеллу свежую кровь, обновить состав. Еле-еле выгнал композитора из столицы и подвиг на поездку в Малороссию — набирать одаренных певчих. Михаил Иванович путешествовал всю весну и лето 1839 года — посетил Полтаву, Переяславль, Чернигов, Харьков. И привез в Петербург несколько уникальных талантов, в том числе Семена Гулак-Артемовского с удивительной красоты баритоном.

Украина как-то взбодрила Глинку, воздух ее степей, ароматный, пахнущий цветущими травами, абрикосы и дыни, груши и арбузы, жареная, только что выловленная рыбка, исходящая соком, тающая во рту, разумеется, борщ с пампушками и вареники с вишнями, и (скрывать не будем) крепкая горилка, принесенная из погреба в запотевших бутылях, да под сало с розовыми прожилками, да на теплом ржаном хлебушке, — все это вдохнуло в него богатырские силы. Уж не говоря о пьянящих, словно горилка, чернобровых и чернооких малороссияночках… Впрочем, тс-с, молчок, реноме женатого человека портить нам негоже. Что было — то было и быльем поросло.

В Петербурге как-то сразу сдвинулась с места опера "Руслан и Людмила". То, что не успевал сочинить Ширков, дополняли Кукольник и Маркевич. Глинка повеселел, ожил. Подарил жене дорогие сережки. Впрочем, та не оценила, только носик сморщила: мол, своим девкам в Малороссии покупал такие же? Он обиделся, перестал с ней общаться.

Получил записку от сестры Маши — приглашала в гости. Михаил Иванович с ней не виделся больше полугода и решил заехать. Опоздал к обеду и ввалился посреди второй перемены блюд. Был румяный с мороза и какой-то взъерошенный. Все ему улыбались, а Мария Ивановна Стунеева бросилась целоваться. И потом вдруг сказала, указав на одну из гостей за столом:

— Ты не узнаёшь давнюю знакомую? Это Катя Керн. Ведь она теперь коллега моему Дмитрию Степановичу по Смольному.

Глинка удивился, как она похорошела за время их разлуки: щечки округлились и фигура сформировалась, выражение губ отдаленно напоминало точно такое же у Анны Петровны, а глаза другие — ясные, лучистые; личико могло быть и порозовее, но тогда, в Смоленске, все равно выглядела хуже.

Шаркнул ножкой:

— Мадемуазель Керн… рад возобновлению нашего знакомства…

— Мсье Глинка… рада тоже…

Усадили его напротив нее, он почти не ел и все время разглядывал свою визави, иногда обмениваясь с ней какими-то ничего не значащими репликами.

Обещал быть у Кукольников к восьми вечера, но уйти и расстаться с Катей не было желания. После десерта не уехал, а наоборот — сел за фортепьяно и исполнил свой романс "Сомнение". Он играл лучше, чем пел, голос был глухой, с хрипотцой, но зато всю душу вкладывал в пение. Гости аплодировали и кричали "Браво!" — Катя в том числе.

Михаил Иванович устроился рядом с ней на диванчике. Девушка спросила:

— Скоро ли премьера вашего "Руслана"? Мы все ждем с нетерпением.

Композитор взмахнул рукой:

— Ах, не знаю, нет. Третий год уж мучаюсь, а конца не видно. Гедеонов торопит, хочет дать весной будущего года. Но, боюсь, не успею.

Помолчали.

— Как здоровье Анны Петровны? Я давно не встречал ея в свете.

— Всё заботы о маленьком сыне, стало быть, о моем младшем братце. Мальчик нездоров, и уход нужен постоянный.

— Передайте ей поклон от меня. И скажите, что должок помню, пусть не сомневается.

— Вы о чем? — удивилась Катя.

— Взял когда-то у нея стихи Пушкина, дабы положить их на музыку, только каждодневно откладывал и откладывал… Но теперь точно напишу.

— Отчего теперь?

— Оттого что встретил особу, вдохновляющую меня. — Он дотронулся до ее запястья и слегка пожал.

Покраснев, та промолвила:

— Ах, оставьте, сударь… вы известный сердцеед, и негоже насмехаться над чувствами беззащитной барышни…

— Я — сердцеед? — поразился Глинка. — Да с чего вы взяли?

— Муж красивой молодой дамы… Разве этого мало?

Михаил Иванович помрачнел.

— Молодая дама уж давно живет автономной жизнью… мы в раздоре…

— Тем не менее. При живой жене ухаживать за другими — грех. — Провела рукой по колену, разглаживая складки. — Извините меня, что сказала очевидную истину… Кто такая я, чтобы упрекать вас? Не сердитесь, пожалуйста.

Он кивнул:

— Нет, все правильно сказали. Но поверьте: я не донжуан и не ловелас. Разве между нами быть не может просто дружбы? Разве вы не можете вдохновлять меня чисто платонически, стать моею музой по душевной склонности? Этот романс на стихи Пушкина я хотел бы посвятить вам, а не вашей матушке.

Катя опустила глаза:

— Делайте, как считаете нужным, Михаил Иванович…

— Вот и договорились. — Он опять пожал у нее запястье, а потом быстро встал с диванчика. — Я приду к сестре в следующую пятницу. Вы намереваетесь быть?

— Постараюсь очень.

— И тогда продолжим. А теперь надо ехать. До свиданья, Катенька.

— Оревуар, мсье Глинка.

Почему ушел так скоро? Почему наговорил столько глупостей? Что с ним происходит?

Он и сам не знал.

5.

Между тем всплыл из небытия Пушкин-старший. Он болел какое-то время, жил в Болдино и не появлялся на людях, но в конце 1839 года вновь воспрянул и вернулся к мысли о необходимости повторно жениться. К Анне Петровне больше не поехал, зная от друзей, что она всецело посвятила себя ребенку; путь Сергея Львовича в этот раз пролег на квартиру отца невесты, генерала Керна. Написал ему записку с просьбой удостоить чести и позволить прийти для серьезной беседы. О себе написал по-военному: отставной майор лейб-гвардии егерского полка, удостоенный ордена Святого Владимира, бывший начальник Комиссарской комиссии резервной армии в Варшаве. Получил в ответ суховатое, но все-таки согласие на визит.

Выбрал себе костюм не такой легкомысленный, как тогда, на визит к мадам Керн, строгих официальных тонов, и на шею повесил крест Святого Владимира 3-й степени. Выглядел молодцевато и отчасти чопорно.

Прикатил к дому генерала точно в срок. И взошел по ступенькам резво.

Ожидал, что Ермолай Федорович тоже выйдет к нему при параде, в генеральском мундире с орденами, и немало удивился, увидав того в халате и ночном колпаке. Громогласно прокашлявшись, генерал сказал:

— Извини, забылся навалившимся сном. Ничего, что на "ты"? Братьям по оружию можно. Я солдат Суворова, говорю прямо. Ты же хоть и комиссарская крыса, ну да все одно человек военный. Да и возраста мы почти одного. Сколько лет тебе?

Недовольный этим фамильярным приемом гость проговорил:

— Шестьдесят девять.

— Ну, а мне семьдесят четыре. Выпить хочешь? Мне врачи запрещают, но по рюмочке, я считаю, можно. Водку уважаешь?

— Нет, пожалуй, красного вина.

— Сразу видно статскую натуру. Нешто ты и в армии пил вино?

— Разное бывало, — уклонился от прямого ответа Пушкин-старший. — Мне врачи тоже не советуют, дабы не усиливать кровяного давления.

— В нашем возрасте все возможно, — согласился Керн. — Едем, как говорится, с ярмарки. Думать в пору не о плотском, а о душе. Так о чем-бишь толковать станем?

Парень-слуга притащил на подносе два графинчика и две рюмки, а на блюдечках сыр (к вину) и соленый огурчик (к водке).

— Хорошо, ступай, — отпустил его генерал, — сами разольем.

Выпили, закусили.

— Ну-с, я слушаю тебя, Сергей Львович.

— Видите ли, уважаемый Ермолай Федорович, дело мое сугубо личное, — начал визитер. — Можно сказать, интимное…

— Неужели? — вперился в него хозяин квартиры. — Это не по адресу. Я в интимных делах не дока.

— Тем не менее, Ермолай Федорович, тем не менее. Я задумал жениться.

— Ты с ума сошел на старости лет? — хмыкнул Керн.

— Нет, позвольте… Отчего же вы так?

— Потому что глупо. Потому что женитьба — вообще дело гиблое, по себе знаю, а уж после сорока, а тем паче после пятидесяти… Я женился вон в пятьдесят два года — и теперь проклинаю тот день и час…

— Ну, в такой сфере никакие примеры неубедительны. У одних эдак, у других иначе.

Генерал вздохнул:

— Хорошо, женись, черт с тобой, я-то здесь при чем?

— А при том, Ермолай Федорович, что от вас именно зависит мое счастье.

Тот налил себе еще в рюмочку, выпил, кхекнул и спросил:

— Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе ударило в башку обвенчаться с моею Анькой?

Пушкин-старший не понял:

— Миль пардон, это же с какой Анькой?

— С Анной Петровной, что доводится мне супругой? И желаешь, чтобы я пошел на развод?

— Нет, нет, как можно! — замахал руками визитер. — Речь идет о Катеньке.

Керн опешил:

— О моей дщери?

— Именно, о ком же еще. Я питаю к ней самые ласковые чувства. И хотел бы добиться вашего благословения.

Генерал в сердцах опрокинул в себя третью рюмку и, как видно, захорошел. На его щеках выступил румянец.

Посмотрев на визави неодобрительно, резко выбросил вперед руку и практически ткнул в лицо Сергея Львовича кулаком. Тот вначале отпрянул, а потом разглядел: это не кулак вовсе, а кукиш.

— Вот тебе дулю с маслом, а не благословение! — рявкнул Ермолай Федорович. — Ишь, чего выдумал, старый селадон! На моей Катеньке жениться! А губа у тебя не дура! Взять себе такое сокровище — умница, красавица, говорит на трех языках кряду. Да не про твою честь! Все вы, Пушкины, одинаковы. Чертово семя. Убиенный сыночек за моей ухлестывал Анькой, еле растащили, так папашка нацелился на невинное дитя, да еще посмел выпросить у меня согласие. Не увидишь, как своих собственных ушей. Понял? Разговор окончен.

Оскорбленный отец поэта встал. Губы его дрожали.

— Сударь, ваше поведение отвратительно и ни с чем не сообразно, — заявил он. — Люди нашего круга так не поступают. Не прошу сатисфакции только из почтения к вашим сединам и геройскому прошлому. Но сказать скажу: вы чурбан и невежа, сударь, место вам не в светском обществе, а в казарме.

— Прочь пошел! — крикнул генерал. — Или я спущу тебя с лестницы!

— Хам. Бурбон, — отозвался горе-жених, быстро ретируясь. — Пентюх и кувшинное рыло. — И уже из передней: — Солдафон суворовский!

Керн сорвал с ноги домашнюю туфлю и швырнул ему вслед. Выругался смачно. А потом крикнул не так грозно:

— Фомка, принеси еще водки. Разозлил он меня.

Огорченный Пушкин-старший вновь уехал в Болдино — и надолго. Но мечту сочетаться браком с Катей Керн не оставил. Просто думал, как это лучше сделать без благословения матери и отца.

6.

Глинка долго искал в своих бумагах рукопись Пушкина, а когда отчаялся, обессилев, вспомнил, что она лежит в томике французских стихов. Бросился к книжному шкафу и нашел. Сразу бодрость к нему вернулась, он прочел бессмертные строки и, устроившись за роялем, начал импровизировать. И перед глазами его встала вовсе не Анна Петровна, а наоборот, Екатерина Ермолаевна. Доброе ее личико, теплый взгляд. Будто говорила ему: "Михаил Иванович, вы же видите, как я вас люблю. И молчу только потому, что словами не могу выразить. Но поверьте: кроме вас, никого не желаю видеть рядом с собою". Он свою любовь тоже не мог выразить словами, но зато умел превратить чувства в музыку.

…И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь…

Пальцы музыканта слились с клавишами. Глинка и рояль были одно целое — мысль управляла движениями рук, а они заставляли струны звенеть. Он почувствовал единение с какими-то горними высями, вроде Бог диктовал ему свыше. Музыка звучала великолепно, вдохновенно, пронзительно. Вроде он и Бог слились воедино. Вроде он и есть Бог.

Выхватил чистую нотную бумагу, быстро записал. Пробежал глазами. И заплакал. От переполнявших его чувств. От неясных терзаний. От печальных предчувствий.

Надо сказать, что печальные предчувствия мучили его всегда, с детских лет. Он боялся умереть раньше времени. Умереть и не успеть сделать на земле что-то очень важное. И поэтому в характере Глинки были эти мнительность, нервозность, даже порой пугливость. Ощущал, что Бог наградил его удивительными способностями, что готов на творческий подвиг, на создание шедевров, и тревожился, что случайности, бытовые неурядицы и недуги не позволят себя реализовать. Не позволят выполнить миссию, на него возложенную Создателем. Но, с другой стороны, верил, что коль скоро Бог таким его создал, то удержит от катастроф. И берег себя. Повторяя часто: береженого Бог бережет.

Единения с Богом выпадали ему нечасто.

Но романс на стихи Пушкина вышел истинно божественным. Михаил Иванович понял это сразу. И, читая ноты, плакал от счастья.

От любви к Кате Керн. Он теперь точно знал, что ее любит. Что не представляет своей жизни без нее. Без ее милых глаз и доверчивой улыбки. Бархатного голоса. Без ее естественного кокетства. Без ее тонких замечаний по прочитанным книгам или увиденным картинам, или услышанной музыки. Без ее хоть и женского, но нешуточного ума. Часто удивляла своими познаниями и совсем взрослыми суждениями, словно ей не 22, а давно за 40.

Глинке захотелось тут же кому-то показать свой романс. Но, увы, дома было некому: Маша со своей матерью в середине мая переехала в Павловск, где обычно проводила целое лето; Катя пропадала на выпускных экзаменах в Смольном институте, и они увидятся только в воскресенье; и друзья почти все разъехались — кто в имение, кто на дачу, кто за границу. Разве что сестре Маше? Дмитрий Степанович Стунеев собирался с семейством выбраться в деревню только в июле. Маше так Маше. Он дружил с сестрой — та была младше на 9 лет и всегда смотрела на брата с обожанием.

Михаил Иванович быстро переоделся и отправился в Смольный. И застал Марию Ивановну крайне возбужденной — бегала по комнатам, двигала посуду, бормотала что-то неясное.

— Маша, что случилось? — перепуганно спросил Глинка.

Женщина остановилась напротив и, взглянув на него недобрыми серыми глазами, выпалила:

— Он мне изменяет! Мне! Изменяет! Представляешь?

— Дмитрий Степанович? — не поверил композитор.

— Дмитрий Степанович! Негодяй, предатель. Я нашла у него в бумагах записку… — Развернула клочок бумаги и прочла с издевкой: "Митя, дорогой. Умираю, умираю от любви. И считаю минуты до нашей встречи. Жду на том же месте в семь. Вся твоя, Л." — "Вся его"! Ух, бесстыдница!

— Кто такая "Л."? — вопросил родственник.

— Я почем знаю! Может, Лизка Стефанская, может, Лидка Арно или, наоборот, Дашка Лоскутова-Куракина. Тут на "л" пруд пруди.

— Но, с другой стороны, эта вот записка — ничего более, чем ея признание; мы не ведаем, отвечал ли Дмитрий Степанович ей взаимностью и ходил ли "завтра в семь" на свидание. Надо разобраться вначале.

Но мадам Стунеева только отмахнулась:

— Разбираться нечего, все и так понятно. Он такой отзывчивый. — Опустилась на стул. — А кругом него целый институт молодых, красивых, зреющих, источающих ароматы любви… Каждый кавалер может тронуться, находясь в таком окружении.

Глинка тоже сел.

— Все равно — зряшно обвинять не годится. Если будешь твердо уверена, вот тогда…

— Что тогда? — подняла она глаза. — Разъезжаться? Возвратиться к маменьке в Новоспасское? Не могу, не в силах. Здесь мои подруги, да и дети пошли учиться. Стало быть, простить и закрыть глаза? Тоже не хочу. Ох, не знаю, не знаю, Миша. Ты мужчина, и тебе хорошо, ты нашел в себе силы не замечать.

Михаил Иванович тряхнул шевелюрой.

— Ты о чем?

— Об изменах твоей жены.

— Погоди, погоди… я не понимаю… в самом деле?

— Разве ты не знаешь? Вот чудак-человек! Петербург весь знает, только ты один где-то там витаешь… У твоей жены есть возлюбленный — Николай Николаевич Васильчиков.

Побелевшими губами музыкант спросил:

— Из каких Васильчиковых? Родич председателя Госсовета?

— Именно: племянник. Тож военный.

— И давно у них — то есть у него и моей супруги?

— Это я не знаю… Кажется, второй год.

— То-то я смотрю… — Он осекся, задумавшись. — Многое теперь становится ясным… — Неожиданно встал; на лице его не читалось больше растерянности; брови были сдвинуты. — Что ж, тем лучше. Я подам на развод, а потом женюсь на Катеньке Керн.

Маша посмотрела с сомнением:

— Чтобы вас развели, веские нужны доказательства адюльтера. А без них Синод не позволит.

— Докажу. Сыщика найму. Он добудет доказательства. — Глинка весь дрожал от нахлынувшей злости. — Так меня унизить! И при этом деньги тянуть, тянуть!..

Встав, сестра взяла его за руку.

— Погоди, успокойся, Мишенька. Не решай ничего на горячую голову.

Он воскликнул:

— "На горячую голову"! Кто кричал здесь только что про неверного мужа?

Женщина обняла его крепко и сказала сквозь слезы:

— Бедные мы, бедные. Глинки все такие. Не от мира сего. Все нас норовят объегорить.

Композитор поцеловал ее в темечко.

— Ничего, мы наивные до поры, до времени. Коли нас разозлить, можем стены снести на своем пути.

— Слишком много стен…

— Нам не привыкать.

Вскоре он взялся за картуз. Маша удивилась:

— Ты вообще чего заходил-то?

Михаил Иванович лишь пожал плечами:

— Ах, забыл уже. Как-нибудь в другой раз.

Проводив его взглядом, госпожа Стунеева тяжело вздохнула:

— Может, и не стоило ему говорить? Невзначай вырвалось…

А когда к Стунеевым заглянула Катя, то Мария Ивановна, отведя ее в уголочек, рассказала обо всем, что случилось давеча пополудни. Заключила: "Так и бросил — мол, подаю на развод и женюсь на Керн!"

Девушка зарделась:

— Да неужто? Я не верю своему счастью.

— Стало быть, пойдешь за него?

— Коли сделает предложение, непременно пойду.

— Но развод займет много времени. Может, целый год.

— Я дождусь, дождусь. — И, обняв старшую подругу, звонко расцеловала в обе щеки.

7.

Глинка приехал в Павловск поздно вечером — прибыл по железной дороге, первой в России, оказавшись также и на первом в России железнодорожном вокзале, где на самом деле поезда появлялись еще редко, а зато регулярно устраивались музыкальные концерты для публики. Взял извозчика и уже в легких сумерках оказался у дома, что снимали Маша и теща на лето. В комнатах обнаружил одну тещу. Та дремала в кресле у недоразложенного пасьянса на столике. Прогремел с порога:

— Где моя жена?

Теща вздрогнула и проснулась. Вылупилась на зятя:

— Господи Иисусе, Михаил Иванович, напугал до смерти. Разве можно так?

Пропустив ее причитания мимо ушей, повторил вопрос:

— Где моя жена, я спрашиваю.

Дама продолжала ворчать:

— Вот ведь взбеленился: где его жена! Нет, чтоб поздороваться, ручку поцеловать, ни с того ни с сего: "Где моя жена!" Я откуда знаю. Я не сторож ей. Коли муж — сам и должен знать, где его жена.

Глинка произнес ледяным голосом:

— Я догадываюсь, где: с Николай Николаичем Васильчиковым — вот с кем!

Теща сделала вид, что не понимает:

— С кем, с кем? Ничего такого не ведаю. Уходя, сказала, что идет к Казариным. Видимо, там и обретается. Но, я думаю, скоро возвернется. Погуляет, чайку попьет, может, на лодке покатается… Что еще делать здесь, на даче? Жизнь у нас тихая, скучная, обыденная.

— Ну, так я пойду, поищу ея у Казариных.

— Ой, а нужно ли? — сузила глаза дама. — Выйдешь клоуном: "Где моя жена? Я Отелло!" Засмеют же люди. Лучше посиди, подожди — чаю хочешь? Или квасу? Посидим, поболтаем, Маша и придет. Ты чего такой?

Он отставил картуз, сел напротив.

— На развод подам.

Та заулыбалась, не веря:

— "На разво-од"! Ишь, какой проворный. Сразу — "на развод". Кто-то в уши тебе надул всякую глупистику, ты и поверил. Ничего нет на самом деле. Машенька чиста пред тобою, аки агнец. Под моим приглядом. У меня-то не забалуешь, в строгости держу.

— Вижу, вижу, в какой строгости: то ли у Казариных, то ли нет. Только что сказали: "Я не сторож ей". Это и есть "пригляд", по-вашему?

— Ай, не придирайся к словам. А спросонья чего ни скажешь. В обчем, не сумлевайся: Машенька с другими не хороводится. Это не по ней.

— Весь Петербург судачит: у мадам Глинки роман с Николаем Васильчиковым.

— Да какой там роман! — усмехнулась теща. — Приходил, да, цветочки приносил, ручки целовал — разве ж это роман? Покатал на лодочке. А оно и не возбраняется. Девка молодая, хочет впечатлений, и куда ей деваться, коли ты с ней гулять не любишь? Дома-то сидеть со мной скучно. Развлеклась маленько. Но без всяких пакостей, я тебя уверяю.

— Вы откуда знаете?

— Я-то знаю, если б что такое случилось, я бы поняла сразу. Материнское сердце — вещун.

— Поглядим еще. — Михаил Иванович хоть и сбавил тон, но пока никаких выводов не сделал. — Чай попью. В горле пересохло.

— Сделаем в момент.

Время было позднее, после чая он прилег на козетку и слегка забылся. В полудреме увидел старую Наину из "Руслана и Людмилы" — отчего-то в образе тещи, ухмыляющуюся и бормочущую невесть что: "Он ворвался, аки вепрь — где, говорит, моя жена?" А как будто бы Маша спрашивала: "Ну, а ты что же?" — "А я что? Отрицала все. Говорю — в гостях у Казариных, ничего больше".

Глинка вздрогнул и понял, что уже не спит, и беседа тещи с Машей происходит в передней на самом деле; говорили они полушепотом, но его обостренный, тонкий слух позволял ему расслышать каждое слово.

Маша волновалась: "Ну, а он, а он?"

Теща: "Говорит, у нея роман с мсье Васильчиковым. Петербург гудит".

"Ну а ты, а ты?"

"Отрицала все — мол, не верь разным-всяким сплетням".

"Ну а он, а он?"

"На развод, говорит, подам".

"Да неужто так и сказал — подам?"

"Вот те крест, сказал".

Дальше несколько реплик были непонятны, а потом опять раздался Машин голос:

"Ну и пусть. Очень даже рада. Не хочу с Мишкой и не буду, точно".

"Ты чего, сдурела? — зашептала мать. — А на что жить-то нам с тобою?"

"Николай Николаевич меня не оставит. Он уж предлагал бежать и тайно венчаться".

Теща ахнула:

"При живом-то муже? Этак не положено".

"Значит, разведусь, а потом за Васильчикова пойду".

"Ну, гляди, как знаешь. Мишка-то мне тоже не больно по сердцу. Малахольный он. Музыкантишка неприкаянный. А Васильчиков — князь. Будешь с ним княгиней, ея сиятельством".

"Главное не это. Главное — люблю я его. Мишку не люблю, а его люблю".

"Ох, "люблю — не люблю" — это все пустое. Это все из книжек. Главное, что князь. Сделаешься княгиней — и сам черт тебе не брат тогда!"

Глинка распахнул двери и зловещей фигурой вырос на пороге. Дамы отшатнулись.

— А, проснулся, Мишенька? — нарочито ласково промямлила теща.

— Я давно не сплю и все слышал.

— Что ж ты слышал-то, Господи помилуй?

— Весь ваш разговор. Про развод, про меня и князя Васильчикова.

— Ты о чем, ты о чем? — удивилась Маша. — Что за разговор? Я вошла мгновенье назад, даже "здрасьте" не успела сказать.

— Не успела, да, — проворчала теща. — Ни о чем таком мы не говорили. Это тебе приснилось. Ты же спал? Вот тебе и пригрезилось.

Михаил Иванович сжал кулаки и налился кровью.

— Цыц! Молчать! Дурака из себя делать не позволю!

— Да ты пьян, никак? — догадалась Маша. — Пьяные галлюцинации.

— Не позволю! — прорычал композитор. — Если прежде имел сомнения, то теперь убедился наверняка. Между нами все кончено. Завтра же подам прошение о разводе.

— Все понятно, — неожиданно заявила теща, — он себе нашел новую подружку. Даже знаю, кого — Катьку Керн. Мне тут говорили. Думаешь, к Стунеевым он катается просто так? Нет, у них там тайные свидания. Вот чего! Самого-то рыльце в пушку, а на нас свалить хочет!

— Вы! Вы! — задохнулся в ярости Глинка. — Вы не смеете!

— Погляди, какой. Ровно петушок. Все твои наскоки нам не страшны.

— Маменька, пойдемте. Мы же не холопы, чтоб в передней стоять.

— И то правда, доченька.

Михаил Иванович подхватил картуз и, сказав на ходу: "Подаю на развод!" — выскочил из дома в белую ночь.

8. 

Подавать прошение о разводе полагалось в консисторию, а к нему приложить показания как минимум двух свидетелей. Брак могли расторгнуть только в трех случаях: 1) если доказана неверность одного из супругов; 2) если доказана неспособность одного из супругов исполнять свой супружеский долг (по болезни физической или душевной); 3) если доказано, что один из супругов без вести пропал (при его отсутствии не менее трех лет). Если консистория после всех разбирательств (а они длились месяцами, если не годами) выносила свой положительный вердикт, утвердить его должен был Синод, а порой и сам царь (в самых сложных случаях). В общем, разойтись мужу и жене в России того времени было очень долго и хлопотно.

Глинка с прошением не стал торопиться, да и летом работа чиновников протекает ни шатко ни валко, деловая жизнь на нуле. Просто переехал к Стунеевым — благо сестра, помирившись с Дмитрием Степановичем, вскоре выехала с семейством в Новоспасское. Композитор забрал у жены только лошадей (те принадлежали его матери) и обшивку мебели, вышитую его сестрами. Остальное оставил Маше: мебель, драгоценности и карету. Первые дни в одиночестве приходил в себя, попытался работать, но не смог. От жары открывал окна настежь и лежал на диване, обдуваемый свежим ветерком. Думал о себе, о своей странной жизни. Вроде бы все любят, восхищаются его дарованием, а по сути он никому не нужен. Разве что матери. Да и то не так чтобы очень: у нее заботы по хозяйству, и тревожится не только о нем, но еще и о сестрах, об их детях, коих уже с десяток. Катя сидит с отцом, чувствующим себя скверно, ей тоже не до Глинки. И друзья сами по себе.

Маленькой радостью стало письмо от Левушки Пушкина с Кавказа. Сообщал, что их бывший гувернер Кюхельбекер в ссылке женился на дочери местного почмейстера и как будто бы счастлив, ну, по крайней мере, на словах. Сам же Левушка пока не женат, но мечтает в скором времени выйти в отставку и затем бросить якорь где-нибудь на юге, например, в Одессе, ибо в Петербург после смерти брата ни ногой. Говорил, что встречался на Кавказе с Лермонтовым, характеризовал его как колючего молодого человека, со взрывным характером, но необычайно способного к литературе. "Он бы мог тебе пригодиться в качестве либреттиста", — рекомендовал однокашник.

Глинка подумал: "Вряд ли, вряд ли. Дело не в таланте, а в положении Лермонтова — он опальный, после тайной дуэли выслан повторно на Кавказ, и его участие в "Руслане и Людмиле" вызовет у властей и у дирекции театров только недоумение. Если Ширков не справится, то Маркевич и Кукольник помогут".

Как-то вечером он лежал и в который раз перечитывал "Миргород" Гоголя, восхищаясь прекрасным слогом автора, как открылась дверь, и вошел кто-то. Михаил Иванович вначале подумал, что его слуга принес самовар, но почувствовал запах духов и от удивления повернул голову. Перед ним стояла Катя Керн.

Музыкант вскочил и смутился, будучи неглиже.

— Извините. Я в таком виде…

Барышня улыбнулась:

— Это вы меня извините, что без приглашения. Папеньке получше, и решила вас проведать экспромтом.

— Очень правильно сделали. — Он поспешно натянул на себя шлафрок. — Вы садитесь, садитесь. Чаю будете?

— С удовольствием.

— Я сейчас распоряжусь.

А когда вернулся, ласково спросила:

— Гоголя читаете?

— Да, "Тараса Бульбу". Думаю об опере на сей сюжет. Но не знаю, как воспримет публика антураж казацкий и малороссийский. Книга — это одно, а спектакль на сцене — совершенно другое. Да и царь может не одобрить.

— Да, конечно, разделяю ваши сомнения.

Пили чай, а потом Глинка сел за фортепьяно.

— Я давно хотел вам сыграть и спеть… Ваша маменька мне когда-то отдала стихи незабвенного Пушкина, посвященные ей…

— "Чудное мгновенье"?

— Да.

— И неужто вы написали музыку?

— Верно.

— Ох, какое диво! Маменька будет счастлива.

— Мне хотелось бы узнать ваше мнение.

Слушала она с замиранием сердца, а слова "без божества, без вдохновенья" вызвали нечаянные слезы. Представляла молодую маменьку и влюбленного Пушкина у ее ног. И смотрела на Глинку, оживившего эти славные строки, новую жизнь в них вдохнувшего, восхищаясь и плача, и готова была упасть к его ногам тоже.

Прозвучал последний аккорд. Михаил Иванович посмотрел на девушку и, внезапно испугавшись, воскликнул:

— Катенька, вы плачете?!

Бросились друг к другу в объятия.

— Да, простите, не смогла удержаться… Это так восхитительно, гениально!.. — спрятала лицо у него на плече. — Я вам так благодарна…

Он смущенно проводил ладонью по ее волосам, как когда-то при их знакомстве в первый раз. Бормотал взволнованно:

— Счастлив, что понравилось вам…

Ощутив какой-то невероятный прилив нежности, наклонился и поцеловал ее в завиток волос.

Катя подняла голову и взглянула в его глаза вопросительно.

Не сказав ни слова, он поцеловал ее в губы.

Простонав, она обвила его шею тонкими руками, и тогда он крепче сжал ее талию.

Больше они не могли друг без друга.

Это было первое чудное мгновение в их жизни.

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ