Катя сдержала слово: за отца Пушкина замуж не пошла.
Он старел, болел, вновь уехал в Болдино, а потом умер в 1848 году.
Анна Петровна Керн-Виноградская до конца дней оставалось верной своему молодому мужу. Он старался как-то подзаработать, поддержать семью, но всегда у него это скверно получалось. В основном скитались по ее родным, жили за их счет, а еще она переводила с французского и печатала кое-что в журналах, но большого дохода получить не могла. Продавала подлинники писем Пушкина. Написала воспоминания о себе и о тех замечательных людях, что ее окружали. Строки мемуаров Анны Керн — уникальное достояние истории.
Как ни парадоксально, первым умер ее муж, Марков-Виноградский, заболев неизлечимым недугом. Это произошло в январе 1879 года. А спустя четыре месяца умерла и Анна Петровна. На 80-м году жизни.
Их единственный сын Александр вырос таким же неустроенным и неприспособленным к жизни, как его родители. Ничего у него не ладилось — ни учеба, ни служба, ни семья. Впав в депрессию, он покончил с собой вскоре после смерти матери и отца…
Весть о своем разводе Глинка получил в 1846 году, будучи в Мадриде. Он объездил пол-Европы, дал концерт в Париже, познакомился с Берлиозом — тот включил в свой исполнительский репертуар каватину из "Сусанина" ("В поле чистое гляжу") и лезгинку из "Руслана и Людмилы".
Срок заграничного паспорта заканчивался, надо было ехать в Россию. Долго жил в Новоспасском, снова захотел податься в Париж, но события 1848 года (революция, баррикады!) задержали его в Варшаве. Здесь, в тиши гостиничного номера, им написана увертюра "Ночь в Мадриде" и камаринская для симфонического оркестра. Не давал ему покоя "Тарас Бульба", но на оперу все-таки не решился — сочинил наброски к симфонии.
Возвратившись в Россию, жил у сестры, Людмилы Ивановны Шестаковой, в Царском Селе и писал мемуары. Здесь он и узнал о замужестве Кати Керн. Опечаленный, слег. Сильно болело сердце.
Чуть поправившись, по весне 1856 года убежал в Берлин. Там писал духовную музыку.
В январе 1857 года был на концерте Мейербера — тот играл и произведения Глинки. По дороге домой сильно простудился. Целую неделю держался жар. Но потом Михаил Иванович пошел на поправку, начал вставать с постели, подходить к пианино. 3 февраля у него случился удар и произошла неожиданная остановка сердца. Похоронен был в Берлине на лютеранском кладбище.
Но Людмила Ивановна Шестакова стала хлопотать и добилась перевозки тела в Россию. Эксгумированный гроб упакован был в коробку из картона, на котором для надежности кто-то написал: "Фарфор". Удивительное совпадение! Помните:
…Веселися, Русь! наш Глинка —
Уж не Глинка, а фарфор!
Или не совпадение?..
Катя ждала его десять лет — с 1844 по 1854 годы. Иногда он писал ей из-за границы — чаще из Мадрида, где ему особенно нравилось, где он сочинил бессмертную "Арагонскую хоту", нанял слугу-испанца и учил испанский язык. Но ни слов о любви, ни тем более о женитьбе больше не было; даже после известия о его разводе.
Кате исполнялось уже 36, и она давно махнула рукой на свою возможную семейную жизнь, как ей сделал предложение адвокат Михаил Шокальский. Катя ему нравилась, а ее душа оставалась к нему равнодушной, но другого шанса жизнь могла не подбросить. И потом — Михаил, имя ее любимое. Можно говорить: "Миша, Мишенька…" — думая совсем о другом…
Два их общих ребенка умерли вскоре после рождения, но потом появился третий — сын, окрещенный Юлием, и он выжил.
После 12-летнего замужества овдовела. Переехала из Петербурга в Тригорское — там хозяйничала ее двоюродная тетка Маша Осипова. Рядом, в Михайловском, обитал сын Пушкина — Григорий Александрович. Он с любовью отнесся к Юлику (все-таки внук самой Керн, "Гения чистой красоты"!), брал его с собой на охоту, научил садовничать и огородничать, наставлял на путь истинный, вместе они ездили верхом. Помогал и Левушка Пушкин — большей частью деньгами.
Возвратилась с сыном в Петербург — отдала его в гимназию, вскоре — в Морской кадетский корпус, а сама подрабатывала гувернанткой в богатых семьях.
Юлик окончил училище с Нахимовской премией, став гардемарином. И легко поступил в Николаевскую Морскую академию на гидрографическое отделение. Сделался офицером, начал службу в Главном гидрографическом управлении, в университете преподавал математику, навигацию и географию, много раз ходил в морские экспедиции, а затем занял пост заведующего секцией морской метеорологии в Главной физической обсерватории. И участвовал в строительстве ледокола "Ермак".
Подарил Кате внука Александра…
Катя весь остаток жизни провела в семье сына, на Английском проспекте в Питере. Умерла 6 февраля 1904 года в возрасте 86 лет. Юлий Михайлович написал в мемуарах: "До последнего момента была ясна в мыслях и вспоминала Михаила Ивановича постоянно всегда с глубоким горестным чувством. Очевидно, она любила его до конца своей жизни".
Но сожгла всю свою переписку с Глинкой.
Ах, эти чудные мгновенья, исчезающие навек мимолетными виденьями! Что осталось от них? От всего, от гениев чистой красоты и от просто гениев? Кучка пепла после сожженных писем?
Да. И всё же, всё же…
Есть стихи и музыка. Память человеческая. Гениальные стихи и музыка умереть не могут.
АПОФЕОЗ
Юлий Михайлович Шокальский — выдающийся ученый-гидрограф, метеоролог. Был председателем Русского географического общества. Написал уникальные труды по картографии, по исследованиям Ладожского озера. Член Вашингтонской академии наук, почетный членкор Королевского географического общества в Лондоне, почетный академик АН СССР, кавалер многих орденов, в том числе и французского Почетного легиона. А у нас — Герой труда. По его предложению введены в СССР часовые пояса.
Умер он в 1940 году, похоронен в Петербурге.
А в Москве, в Медведкове, есть проезд Шокальского.
Интересно, многие ли его обитатели знают, что живут на улице, названной в честь внука Анны Керн, Гения чистой красоты?
РОМАН С КОРОЛЕМПовесть-версия
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1.
Николай II записал в своем дневнике 29 августа 1903 года:
"После отставки Витте было скверное настроение. Человек он дельный, умный, но уж больно докучливый. Половину его слов я не понимаю. Без него спокойнее.
Впрочем, остальные еще хуже. Люди все пустые, алчные, думают о своей выгоде, а не об Отечестве. Витте, по крайней мере, не вор. Надо подыскать ему достойное применение.
Дабы успокоиться, привести в порядок мысли и нервы, прогулялся я в парке. Был чудесный день. На скамейке сидела девочка и читала книжку. Увидав меня, испугалась, вспыхнула и вскочила. Я ее успокоил, усадил и сел рядом. Гимназистка шестого класса Мариинской гимназии. Удивительные сине-зеленые очи. И при этом волосы — воронье крыло. Ей 14 лет. Думаю, что вскоре из нескладного угловатого "гадкого утенка" превратится в чудного лебедя. Вот кому-то привалит счастье обладать ею! Пожелал ей счастья. Пылко благодарила".
Значит, знакомство его величества с Нюсей состоялось в конце августа, сразу после возвращения семейства Горенко из Крыма. Постепенно сходил загар, и тепло юга улетучивалось за ним, словно его и не было. И поэтика моря, ветра с запахом волн, обгорелых на солнце плеч, обжигающе холодной воды из колодца, вкуса вяленой рыбы, белого винограда, рыжих персиков, таящих во рту, уступала место прозе северной жизни. Пыльные улочки Царского Села. Серые заборы. Паровозные гудки расположенного рядом вокзала. И уныние от мысли, что опять посещать уроки, слушаться учителей, гладить воротничок форменного платья. И тревога, тревога за сестер и братьев, все еще болевших чахоткой, — Крым хотя и помогал, но не кардинально; маленькая Рика умерла от туберкулеза, не дожив до пяти своих лет… А еще забота — охлаждение родителей друг к другу; говорили, будто у отца — другая женщина, и, когда дети с матерью уезжают лечиться в Евпаторию, он живет с любовницей чуть ли не открыто…
Тяжело, тяжело!
Нюся часто сидела на подоконнике и подолгу смотрела, как через дорогу, в парке, медленно фланируют люди. Кавалеры с барышнями. Гувернантки с детишками. Думала о своем. Иногда, ранним утром, появлялся мужчина в белой шляпе и с белой тростью. В белом партикулярном платье. Светлая недлинная борода с пышными усами. Светлое лицо, странно напоминавшее многие портреты его величества. Нюся считала, это совпадение. Государь ведь не мог просто, без охраны, как простой мещанин, беззаботно гулять в парке! Господин в белом не спеша присаживался на лавочку, доставал портсигар и закуривал папироску. Вытянув губы трубочкой, выпускал кольца дыма. Получал от этого явное удовольствие. А потом вставал и окурок выбрасывал в урну. Аккуратный, значит.
Если тебе четырнадцать, а душевными муками не с кем поделиться, разве что с Андреем, старшим братом, но ему шестнадцать, у него теперь новые, недетские интересы, то встает вопрос о кумире. Добром, великодушном, ласковом, вместе с тем красивом и сильном. Понимающим всё. И мужчина в белом подходил для этого как нельзя лучше. Нюся в него почти что влюбилась. И мечтала о встрече. И боялась ее.
Представляла так: вот она сидит в парке на лавочке и читает книгу. Появляется Он. Шляпу приподняв, говорит:
— Бонжур, мадемуазель. Я присяду, с вашего позволения?
— Окажите милость, мсье, — отвечает она, чуть подвинувшись.
— Что читаете?
— Так, стихи…
— Чьи?
— Бодлера.
— О-о! Конечно же, по-французски?
— Да.
— Любите стихи?
— Обожаю.
— Сами, поди, пишете?
Засмущавшись:
— Нет, как можно… Впрочем, да… иногда…
— Был бы рад услышать.
— Что вы! Ни за что! Мне неловко.
— Отчего?
— Я не знаю. Вы меня смущаете.
— Чем же?
— Всем…
Глупый разговор. Глупые мечты. Нет, она никогда не пойдет рано утром на заветную лавочку, чтобы познакомиться с Ним. Никогда!
И пошла. Правда, не рано утром, а уже в обед, отпросившись у гувернантки. В это время господин в белом никогда прежде не появлялся в парке. Значит, и бояться его не нужно. Просто вот она посидит, почитает Бодлера.
Легкий ветерок шевелил ее волосы. И страницы.
Пахло резедой. Этот аромат умиротворял. И немного кружил голову.
Жаль, что Он теперь далеко, жаль, что Он не слышит запах резеды. Почему страшилась выйти Сюда пораньше? Дурочка набитая. Упустила счастье.
— Здравствуйте, сударыня. Я не помешаю?
Даже поперхнулась. И сама себе не поверила. Неужели мечты сбываются?
— Нет, конечно, садитесь, сударь. — И слегка подвинулась.
Был не в белом, а в кремовом. И без трости. А глаза серые лучистые, но усталые, грустные.
— Отчего вы смотрите на меня испуганно? — улыбнулся мягко. — Я ведь не кусаюсь.
— Вы меня смущаете.
— Чем же?
— Тем, что напоминаете государя.
Рассмеялся.
— Да, мне говорили. Но ведь вы не думаете, что я — это он?
— Нет, не думаю. А иначе вообще бы в обморок упала.
— Неужели? Разве император такой страшный?
— Нет, не страшный, но — император! Мысль об этом повергает меня в трепет.
— Вот и хорошо, что у нас с царем только внешнее сходство.
— Хорошо, конечно.
Незнакомец сказал:
— Разрешите узнать ваше имя, милое дитя?
— Нюся. То есть Анна. Впрочем, чаще — Нюся.
— Нюся — лучше. В этом есть что-то доверительное, домашнее… Учитесь в гимназии?
— Да, в шестом классе Мариинки.
— Получается, вам четырнадцать?
— Получается, так… А позвольте узнать имя ваше?
Господин помедлил.
— Ну, допустим, Клаус.
— Ах, вы немец?
— Да, на три четверти.
— И, должно быть, предприниматель?
— Нет, госслужащий.
Сморщила нос горбинкой:
— И не скучно вам ремесло чиновника?
Покачал головой:
— Да, бывает. Но судьба, судьба. От судьбы не скроешься.
— Фаталист, выходит?
— Вероятно. — Посмотрел на карманные часы. — Мне уже пора, к сожалению. Будьте счастливы. — Приподнял шляпу, встав. — И благодарю за веселый наш разговор. Вы развеяли мои печальные думы.
— Значит, вы несчастны?
Он пожал плечами:
— А кто счастлив ныне? Люди смертны — тем уже несчастны.
— А жена, дети?
— Да, жена и дети… — Сухо поклонился. — Извините. Прощайте. — И ушел, заложив руки за спину.
Нюся долго смотрела вслед. И терзалась мыслью: неужели все-таки император?
2.
Наступили будни. Лето, покуражившись еще до двадцатого сентября, вдруг скоропостижно скончалось, сразу сделалось мокро, зябко, насморочно, и цветы на клумбах в парке пожухли, листья опадали, и во время прогулок туфли вспахивали лиственный покров, как соха чернозем. Капал дождик. Из-за капель на оконном стекле рыжий парк делался размытым. Господин, похожий на императора, больше не появлялся. Нюсе даже стало казаться, что тогдашняя встреча ей приснилась. Кто он? Клаус? Значит, Николай? Даже сочинились стихи под названием "Санта-Клаус". Прочитав их наутро, Нюся разозлилась и, сказав себе: "Дура, дура!", — порвала листок.
Геометрия, как всегда, давалась с трудом. Катеты, гипотенузы, теоремы, формулы не желали укладываться в ее мозгу. Ад кромешный. То ли дело литература, история, иностранные языки! Интересно и полезно для общего развития. Точные науки вызывали в ней отвращение, еле получалось натягивать по ним "удовлетворительно". Мама качала головой, но ругать не ругала.
И еще хорошо, что давала списывать Валька. Ей геометрия, алгебра, физика, химия даже нравились. А вот сочинения по литературе выходили косноязычные, трафаретные. Так что подруги дополняли друг друга. С хохотом, шутками обводили учителей вокруг пальца.
Валя, Валечка. Нет, не Валентина, а Валерия, но ее в семье звали Валечкой, вот и Нюся приняла это уменьшение. Сердце юной Вали оставалось свободно. Для нее кумиром был ее отец, по профессии юрист, с нереальной, театральной фамилией Тюльпанов. Больше похоже на выспренний псевдоним. Может, предок Тюльпанова выступал в цирке, заменив свое исконное "Иванов" или "Сидоров" на такое звучное наименование? Кто знает! Мать Валерии происходила из Польши и была крещеной еврейкой. У нее всегда что-нибудь болело, и когда Нюся забегала к приятельнице в гости, то всегда видела мама на кушетке с мокрым полотенцем на лбу.
Нюся поделилась не сразу, долго хранила тайну своего романтического знакомства в парке, но потом неожиданно для себя самой рассказала, вроде полушутя, словно о каком-то курьезе: "Да, представь, был со мной один казус этим летом… Все хотела тебе поведать, только забывала, ха-ха!"
Валечка выслушала внимательно, и в ее иудейских миндалевидных карих глазах появилось выражение иронической снисходительности.
— Боже, ведь ты влюбилась, зая.
Нюся ощетинилась:
— Ты с ума сошла! Он ведь старше меня в два раза, хорошо за тридцать.
— Возраст не имеет значения. "Любви все возрасты покорны". И вообще всегда хорошо, если кавалер старше барышни, — опытнее, мудрее. А с мальчишек наших что за спрос? Вертопрахи, воображалы.
— Это да… Мне, конечно, Клаус понравился как мужчина, но не до такой степени. Он как принц из сказки. Или, лучше сказать, король.
—.. или царь, — улыбнулась Валя.
— Думаешь? — насторожилась Горенко.
— Говорили, он гуляет иногда в парке.
— Может быть… но представить страшно! Я — и царь! Господи, помилуй! Чтобы так вот, запросто?
— Почему бы нет? Ведь цари — тоже люди. Хоть и помазанники Божьи.
— Все равно не верится.
— Больше не встречались с тех пор?
— Нет, ни разу. Даже из окна ни разу не видела.
— Удивляться нечему, если это царь. Он теперь в Питере, обстановка сложная, нам отец говорил, что газеты пишут, назревает конфликт с Японией.
— Воевать на Дальнем Востоке? Да туда, как у Гоголя: месяц не доскачешь.
— Есть для этого паровозы.
Промелькнул ноябрь, Царское Село было все в снегу, начал действовать городской каток, и по воскресеньям Нюся с Валей, иногда с Андреем, старшим братом Нюси, иногда с Алешей, младшим братом Вали, бегали кататься.
А в сочельник — 24 декабря — две подруги с купленными елочными игрушками выходили из дверей царскосельского Гостиного двора: обе такие праздничные, возбужденные предстоящими рождественскими каникулами, в шубках, меховых шапочках, руки у Тюльпановой в муфте, щечки у обеих красные от стужи, носики тоже, пар из розовых губок, — и столкнулись с худощавым молодым человеком в гимназической тонкой шинельке и в фуражке, несмотря на мороз. Смуглое лицо его было словно смазано йодом. И глаза какие-то близорукие, впрочем, без очков.
— Здравствуй, Николя, — улыбнулась Валя. — Тоже за подарками?
— Да. — Голос у него отказался надтреснутый — то ли от простуды, то ли от курения.
— Познакомься, Нюся, — продолжала кокетничать приятельница, — это Николя из седьмого класса Николаевки. Николя, это Нюся Горенко.
Тот уставился на нее вроде бы невидящими глазами. А потом спросил:
— Так Андрей Горенко из нашей гимназии — ваш брат?
— Совершенно верно.
— Симпатичный мальчик. И на вас похож.
— Слышишь, Нюся? Это же скрытый комплимент. Брат — симпатичный, на тебя похож, значит, ты ему симпатична тоже. Он фактически объяснился тебе в любви! — И уже хохотала в голос.
Юноша не смутился, продолжая смотреть на Нюсю, не мигая. Помолчав, сказал:
— Говорят, у вас в Мариинке послезавтра бал-маскарад. Николаевцев тоже приглашали. Я идти не хотел, но теперь приду.
— Видишь, видишь, он теперь придет. Почему "теперь"? Потому что в тебя влюбился.
Неожиданно Нюся оборвала подругу:
— Валя, хватит ерничать. Это не смешно. Приходите, Николя, вместе потанцуем. Вы придумали уже маскарадный костюм?
— Нет, не знаю… Мой кумир — Оскар Уайльд. Я могу одеться в его манере — строгая английская тройка и цилиндр.
Валя все-таки не выдержала и вмешалась:
— Не забудь завить волосы и подкрасить губы. Ведь известно, что Уайльд — педераст.
— Фу, какие мерзости, — сморщилась Горенко.
— Правда, правда, — не унималась Тюльпанова. — Все об этом знают.
— Что ж с того, что он педераст? — снова не моргнул глазом гимназист. — Это личное его дело. Главное, что гений, пишет гениально.
— Ладно, мы устроим уайльдовские чтения как-нибудь в тепле, — закруглила разговор Валя. — Побежим домой греться. Ну, до встречи на маскараде, Николя!
— До свидания, барышни.
А когда они удалились на приличное расстояние, Нюся произнесла:
— Странный, несуразный… вроде не в себе…
— Да еще и стихи пишет. Все поэты — умалишенные.
— Ты считаешь? — отозвалась Горенко.
— Он тебе понравился?
— Издеваешься?
— Ну, понятное дело: у тебя один свет в окошке — сероглазый король, — хмыкнула Тюльпанова.
— Прекрати насмешки.
— Ах, прости, прости, я забыла, что вторгаюсь на священную территорию…
— Как фамилия этого Николя?
— Гумилев.
3.
Предок Гумилева, судя по всему, был семинарист — именно в духовной семинарии те придумывали себе "околоцерковные" фамилии — Вознесенский, Спасский, Рождественский, Покровский — или от аналогичных латинских терминов: в частности, humilis значит "смиренный" (вспомним наше "умиление"), и поэтому Гумилев — все равно что Смирнов, Смирницкий…
И отец, и мать Гумилева были из дворян.
Мальчик с детства болел — начиная от астигматизма и кончая туберкулезом. И его лечили то в Крыму, то в Грузии. В Царское Село семья возвратилась в 1903 году. Николя продолжал хворать, пропускал уроки, и его бы отчислили из гимназии, если бы директор, словесник, не поддержал юного поэта. А стихи Николя в самом деле выглядели талантливо.
На рождественскую елку в Мариинской женской гимназии он действительно явился в костюме а-ля Оскар Уайльд, чем весьма шокировал окружающих; не снимая цилиндра, погруженный в думы, медленно бродил меж гостей в поисках Нюси. Наконец обнаружил: та была в костюме Коломбины. Деревянным, скрипучим голосом обратился к ней:
— Здравствуйте, Горенко. Я не знаю, как мне обращаться: Нюся — чересчур по-детски. Можно просто "Анна"?
— Сделайте одолжение, Николай. Не хотите ли сплясать польку?
— Нет, увольте. Бодрые мелодии не по мне. Если не возражаете, вальс.
— Хорошо, дождемся.
Танцевал неплохо, но немного скованно: неизвестно, кто кого вел — он ее или она его. Раскрасневшись, Нюся сказала:
— Я хочу зельтерской.
— Так идемте в буфетную.
Вытащил из кармана мелочь — этот жест был не слишком оскаруайльдовский: джентльмен обязан иметь портмоне или, на худой конец, кошелек.
— Сколько стоит зельтерская, милейший? — посмотрел на буфетчика подслеповато.
Тот с лихими, закрученными кверху усиками, улыбаясь, спросил:
— Вам бокал или бутылочку-с?
— Нет, один бокал.
— Вы не будете? — удивилась Нюся.
— Ах, увольте, слишком холодна для меня: несколько глотков — и ангина.
— Полкопейки, — встрял буфетчик.
— Будь любезен, налей.
Девушка пила, Николя покачивался рядом на прямых ногах, с пятки на носок.
— Это правда, что вы пишете стихи? — задал свой вопрос как-то безразлично.
— Валька вам сказала? Болтушка! Иногда пишу. Но все больше рву. Слишком уж бесцветно выходит.
— Дайте почитать.
— Ох, помилуйте, и давать-то совестно: на каких-то клочках, обрывках… Разве что в тетрадку переписать.
— Так перепишите. Знаете, родители обещают мне денег, чтоб издать мои стихи книжечкой.
— Повезло.
Подошел Андрей, Нюсин брат, хоть и старший, но ниже ее по росту. Тоже зеленоглазый, впрочем, не брюнет, а шатен. Был в костюме Пьеро. Говоря, подфуфыкивал — вместо "с" и "з" произносил "ф":
— Нюфа, угофти фельтерфкой.
— Да меня самое угощает мсье Николя. Вы знакомы?
— Видимфя в гимнафии.
Гумилев снова вытащил мелочь:
— Я угощаю.
Осушив бокал, мальчик сообщил:
— Пофле бала едем на тройках кататьфя. Фообща недорого. Вы ф нами?
— Мы подумаем.
Набивались в сани всемером, ввосьмером вместо положенных трех-четырех; девушки визжали, кони храпели и копытами глухо стучали по наезженной мостовой. Кучер лихо посвистывал, щелкал кнутом и выкрикивал что-то на своем извозчицком языке. А летящие мимо фонари (освещение в Царском Селе года два как перевели на электричество) превращались в яркую желтую полосу.
Гумилев с трудом удерживал цилиндр за поля, но когда наклонился, чтобы поцеловать Нюсю в щеку, головной убор вырвался из рук, и пришлось останавливаться, чтоб его догнать.
— Если вы боитесь ангин, отчего не носите зимней шапки? — проявила любопытство Горенко.
— Шапки мне как-то не идут.
— Разве здоровье не дороже красы?
— Может, и дороже, но ангина случится все равно, в шапке или без шапки, а зато я выгляжу подобающе, не похож на купчишку.
Проводил ее до дверей — угол Безымянного переулка и Широкой улицы, дом Шухардиной. Деревянно спросил:
— На каникулах что делать собираетесь?
— Как обычно: спать, гулять, читать, на коньках кататься…
— А хотите на Турецкую башню влезем?
Чуть ли не подпрыгнула:
— Ой, хочу, хочу!
— Я зайду за вами.
— Завтра, хорошо?
— Безусловно.
Но назавтра от него принесли записку: все-таки ангина, и довольно злая; умолял не сердиться и обещал совершить восхождение на башню после Нового года.
4.
Это "после Нового года" растянулось на два месяца, и поход состоялся только в первых числах марта. Было еще морозно, снежно, но веселое солнышко начало уже мягко припекать, и дубы вокруг башни выглядели проснувшимися после зимней спячки. Башню построили при Екатерине Великой, и на камне, замыкающей арку, высекли надпись: "На память войны, объявленной турками России, сей камень поставлен 1768 году". И саму башню, соответственно, стали именовать Турецкой.
Нюся и Николя миновали арку и вошли в узкий коридор. Повернули направо, оказались на винтообразном пандусе и полезли наверх. Стены были кирпичные, старые, изнутри порытые инеем. Гумилев сказал:
— Башня не такая древняя, как выглядит. В те времена были в моде всякие руины античные, и ее намеренно построили как руину.
— Нас не сдует с верхней площадки? — Нюся поправила шерстяной платок под шапочкой.
— Нет, сегодня тихо.
Поскользнулась и едва не упала, он успел подхватить ее под руку и не отпускал потом, так и вел до самого верха. А она не сопротивлялась, чувствуя его крепкое плечо.
Вылезли наружу. Ветер все же посвистывал, он сметал снежинки с карнизов, сыпал ими в глаза, и от этого приходилось щуриться. Но открывшаяся кругом панорама зачаровывала, пьянила, словно полотно великого живописца: парки, домики, царские палаты, рядом казармы, речка во льду, крыша вокзала, почта… крошечные люди, лошадки… облака… И дышалось легко, празднично, свободно.
— Чудо, чудо! — восхитилась девушка. — Снизу всё не так, снизу всё обыденно, приземлено. А отсюда, с птичьего полета, — сказочно, воздушно. Проза растворяется в дымке, уступая место поэзии.
Молодой человек сказал:
— Так и мы: варимся в житейской белиберде, мучимся, болеем, проклиная себя, окружающую среду. Но лишь стоит подняться вверх, пусть на несколько метров, горизонт раздвинется, ширь тебя поглотит, и тогда поймешь, что мирок твой — чушь, пустяк по сравнению с грандиозным, всеобъемлющим миром. Ближе к небу — ближе к Богу.
Нюся вторила:
— Улететь, улететь из глупого мирка в грандиозный мир!
Он заверил:
— Улетим скоро. Вот окончу гимназию — поступлю в Морской корпус. Мой отец — корабельный врач, я мечтаю о море с детства. Даже не о море, а о путешествиях, дальних странах. Африка! Побывать в Африке — это грандиозно!
Обошли смотровую площадку.
— …или в Индии, — почему-то произнесла гимназистка. — А потом в Японии… Я бы тоже с удовольствием поплавала по морям-океанам, но боюсь непременной качки. Иногда меня укачивает даже в авто.
Продолжая держать ее под руку, Николя приблизил к ней лицо — при его астигматизме так он видел девушку четче.
— Аня, Анечка… — От волнения голос поскрипывал еще больше. — Там, внизу, я бы не решился… Но под облаками… ближе к Богу… призываю вас принести совместную клятву…
— В чем? — недоуменно спросила она.
— В верности друг другу.
— То есть?
— Сохранять нежность чувств, что бы ни случилось, и, когда повзрослеем, поженимся.
Отстранившись, Горенко прыснула:
— Вы, должно быть, шутите, Николя?
Молодой человек насупился:
— Нет, нимало. Я люблю вас, Анна. Любите ли вы меня тоже?
Это показалось ей так напыщенно, театрально, что она рассмеялась в голос.
— Вас? Люблю? Нет, конечно.
Гумилев побледнел.
— Я противен вам?
— Отчего ж, симпатичны. А иначе не пошла бы к вам на свидание. Но мое отношение исключительно дружеское. Вы мне интересны как человек, а не как мужчина.
Он поник:
— Вы, должно быть, любите другого?
Нюся улыбнулась загадочно:
— Может быть…
— Кто он? — взвился Николя. — Я убью его!
— О, какие страсти! Вы его не убьете. Не посмеете даже прикоснуться.
— Почему?
— Он велик и практически недоступен. Он почти что Бог.
— Значит, я убью Бога!
— Не смешите меня и не богохульствуйте. Не упоминайте имени Его всуе. А иначе — возмездие.
— Нет, убью, убью, — Гумилев твердил, как безумец.
— Перестаньте. Что вы, право? И давайте забудем этот разговор. Или мы поссоримся. Вы хотели услышать мои стихи? Ну, так слушайте.
Молюсь оконному лучу —
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце — пополам.
На рукомойнике моем
Позеленела медь,
Но так играет луч на нем,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой
И утешенье мне.
Николя молчал, осмысливая.
— Ну, что скажете? — посмотрела она с некоторым вызовом.
Тот ответил скрипуче:
— Складно, складно. Для начала очень недурственно. Но изъянов много. Что это за рифма: моем — на нем? Детская, твое — мое, слишком просто. Слово глядеть — просторечное. Надо смотреть. Отчего хра'мина, когда — храми'на? А уж праздник золотой — вообще банальность. Вы спешите, ваш отбор случаен. Надо включать голову.
— Разве поэзия — не от сердца? — возразила Нюся.
— Да, конечно, от сердца. В первом своем порыве. Выплеснул на бумагу чувства — хорошо! Но отставил, забыл, через день-другой перечел и, коль скоро не выбросил, начал чистить, править и вылизывать… Словно живописец: маленький этюдик превращает потом в зрелое полотно.
— Но ведь если чистить, вылизывать, можно запросто выхолостить.
— А вот это уже — мастерство, искусство. — Ненавязчиво попросил: — Почитайте еще что-нибудь.
Девушка мотнула головой отрицательно:
— Нет, не хочется.
Заглянул ей в глаза:
— Вы обиделись?
— Нет, ну что вы! Но пойдемте вниз — что-то я озябла на высоте.
И до самой земли молчали.
— Не сердитесь, Анна, — попросил Гумилев подавленно. — Может, я действительно был излишне резок.
Нюся улыбнулась:
— Пустяки, не мучьтесь. Вы писали б так, я пишу иначе. Надо каждому позволить быть самим собою.
— Покоряюсь. Согласен.
— Вот и замечательно. В знак взаимного примирения предлагаю нам перейти на "ты".
Он оттаял:
— С удовольствием, с радостью. А хотите, выпьем на брудершафт?
— Если только чаю.
5.
Между тем Николай II был действительно поглощен войной, разразившейся в конце января на Дальнем Востоке. Преимущество Японии оказалось полным: современный по тем временам флот, дальнобойная артиллерия, концентрация сил плюс идея — утвердить главенство своей державы во всем регионе. У России дела обстояли хуже: флот и артиллерию перевооружить не успели, пушечное мясо двигалось эшелонами еле-еле, телефонная и телеграфная связь плохая, между генералами неизменный разлад, царь не знает, на что решиться… Не было порыва. Без порыва, злости, внутренней решимости каждого — от царя до последнего солдата — выиграть войну невозможно.
Впрочем, летом 1904 года некоторая надежда еще теплилась: несмотря на высадку японцев на Квантунский полуостров, русское командование ловко уходило от генеральных сражений, ожидая идущее подкрепление (сухопутные войска — по КВЖД, а Балтийская эскадра — по морю). В Петербург доносили о победах: мол, еще чуть-чуть, поднажмем, мужички поднатужатся, и дубинушка ухнет, сама пойдет, сама пойдет… Вместо стратегических разработок поголовно молились в церкви.
Царь молился и по другому, не менее важному (а может, и более важному) для себя поводу — о здоровье беременной императрицы. Ждали пятого ребенка в семье. До сих пор у монаршей четы рождались только девочки. Нужен был наследник. Год назад ездили к мощам Серафима Саровского, после чего Александра Федоровна и понесла. Все считали это добрым знаком.
Летом переехали в Петергоф. Дочки купались, а царица полулежала в кресле под тентом и, обмахиваясь веером, наблюдала, как они играют на берегу. Схватки наступили ранним утром 30 июля. Акушеры приготовились загодя, и начало родов не явилось ни для кого неожиданностью. Воды отошли своевременно. А в 15 минут второго пополудни появился младенец мужеского пола. Сразу же министр двора отстучал в Петербург его величеству телеграмму. Радостный Николай Александрович на автомобиле поспешил в Петергоф.
Празднества, молебны длились целый месяц. Эйфория постепенно заканчивалась и закончилась в августе двумя бедами. Первая пришла с Дальнего Востока: русский Порт-Артур оказался полностью отрезанным неприятелем от материка, без каких бы то ни было шансов на освобождение. И вторая беда — из детской цесаревича Алексея: у младенца возникло странно интенсивное кровотечение из пупка; с ужасом врачи констатировали гемофилию — скверную свертываемость крови, — генетическое заболевание, бывшее в роду у императрицы. Государь поседел от горя.
Бросив все дела, он сорвался и уехал в Царское Село. День и ночь беспробудно пил, но, дойдя до точки, все-таки сумел взять себя в руки, вовремя остановился. Силы восстанавливались небыстро. Третьего сентября, накануне возвращения в Петербург, прогулялся в парке. Сел на лавочку возле пруда. Тростью пошевелил траву, слишком рано в том году пожелтевшую. Прошептал голубыми, спекшимися губами:
— Это рок, проклятье. Род Романовых обречен.
Вдруг услышал шорох приближающихся шагов. Царь не вздрогнул и не испугался. Террорист? Бомбист? Ну и пусть. Дед его, Александр II Освободитель, принял мученическую смерть от бомбиста. Не исключено, что и внуку уготована соответствующая судьба.
Но у лавочки вместо террориста появилась девушка в светлом платье. Черные прямые волосы и зелено-синие ясные глаза. Где он видел их?
— Здравствуйте, Клаус. Вы меня не помните?
Клаус? Отчего Клаус? Что-то смутное шевельнулось в его сознании, но никак не могло оформиться в нечто определенное.
— С вами мы встречались год назад — тут же, в парке. Я читала Бодлера…
Ах, ну да, ну да — гимназистка шестого класса. Как она выросла и похорошела за это время!
— Если не ошибаюсь, Нюша?
— С вашего позволения, Нюся. Впрочем, лучше — Анна.
— Хорошо, Анна. Да, я вспомнил. Соблаговолите присесть. Расскажите, как у вас дела, комман са ва?
Пальчиком поправила челку.
— Мерси бьен, все идет своим чередом. А у вас? Выглядите измученным.
Он вздохнул:
— Да, отчасти. Дома и на службе много неприятностей.
— Я могла бы чем-нибудь помочь?
Грустно улыбнулся:
— Вряд ли, вряд ли. Но спасибо за такое участие.
— Вам бы съездить отдохнуть куда-нибудь. В Баден-Баден или на Ривьеру.
— Вероятно, так. Но дела не отпустят. — Дернул себя за правый ус. — Вы со мной бы поехали? — И прищурился с некоторой игривостью.
Девушка покраснела.
— Шутите, наверное?
Клаус глаза прикрыл:
— Да, немного…
— Вот когда всерьез пригласите, я тогда и скажу серьезно.
— Хорошо, подумаю. — Как и в прошлый раз, вытащил из кармана хронометр. — Извините, пора. — Он поднялся и дотронулся до полей шляпы. — До свиданья, Анна.
— До свиданья, Клаус. Приходите завтра на это же место.
Отрицательно повел головой:
— Не приду: через четверть часа уезжаю отсюда в Петербург.
— А когда вернетесь?
— Бог весть.
— Приходите, как только сможете. Буду ждать.
— Ждите, Анна, ждите. Мне теплее станет на сердце от осознания, что меня кто-то искренне ждет.
Коротко кивнул и ушел по аллее, скрывшись за деревьями вскоре.
А она, чувствуя, как слезы застилают глаза, еле слышно проговорила:
— Сохрани вас Господь, Николай Александрович…