Как сложились судьбы наших героев в дальнейшем?
ДДС и его возлюбленная до конца своих дней так и не смогли обвенчаться законно. Жили во Флоренции, в собственном имении Голочето. В 1862 году Лидия родила наследника, названного в честь любимого деда Арсением.
К этому времени дед и бабка Закревские находились тоже в Италии, разделив с детьми все радости и заботы. Впрочем, вскоре бывшего генерал-губернатора Москвы не стало. После смерти супруга Аграфена Федоровна переехала в Ливорно, но совсем под старость возвратилась к дочери. Умерла, будучи 80-летней старухой, и нашла свой вечный приют рядом с мужем.
Лишь на пять лет пережила ее Лидия Арсеньевна. А Друцкой-Соколинский встретил XX век в полном здравии, продолжая до последних дней кататься верхом и играть в гольф. Но в Россию не приезжал больше никогда.
Карл Васильевич Нессельроде, находясь в отставке, так переживал, что у нас в стране больше нет крепостного права, что не выдержал и скончался вслед за переменами 1861 года. Дмитрий Карлович, более умеренных взглядов, прожил остаток жизни у себя в имении Царевщина (Вольский уезд Саратовской губернии) и ушел на небеса тридцать лет спустя. А его единственный сын Толли, граф Анатолий Дмитриевич Нессельроде, получил прекрасное образование — после Петербурга обучался в Гейдельбергском университете в Германии, защитил диссертацию на звание доктора права. Он служил при дворе, а затем в министерствах финансов и иностранных дел. Выйдя в отставку, занимался хозяйством в Царевщине, жил и в Саратове, будучи предводителем местного дворянства. После революции убежал за границу и скончался в Париже в 1923 году.
Алекс Нарышкин тоже окончил свой земной путь во Франции, но намного раньше. Спившийся, больной, он лечился в санатории на озере Леман, а здоровье все ухудшалось, и несчастный князь отдал Богу душу в 1864-м.
Что ж, теперь Надин была свободна. Вместе с Дюма-сыном она жила уже больше десяти лет, и они имели общую дочку — Колетту. В декабре того же 1864 года автор "Дамы с камелиями" заключил свой брак с Надеждой Ивановной Кнорринг-Нарышкиной. Вскоре у них родилась еще одна дочь — Жаннина… Тем не менее вскоре их семейная жизнь дала трещину. Нервность характера супруги перешла со временем в психическое расстройство, и она подолгу лежала в клиниках для душевнобольных. Справедливости ради следует сказать, что весьма способствовал этому сам Дюма — он имел многочисленные связи на стороне, а Надин страшно ревновала.
В 1885 году, будучи 60 лет от роду, Александр-сын сошелся с очередной фавориткой — 20-летней Анриеттой Эскалье. Это была последняя молодость маэстро. Чем-то она напоминала ему Лидию Нессельроде — те же густые темные волосы до пят, карие глаза и пунцовые надутые губы. Он любил и страдал — оттого что не может бросить недужную жену, но и бросить свою богиню Анриетту был не в состоянии.
Их любовь длилась десять лет.
А 2 апреля 1895 года умерла Надин.
Через два с половиной месяца, 26 июня, Александр-младший, 70-летний старик, окончательно потерял голову и женился на мадам Эскалье.
Результат, конечно же, не замедлил сказаться. 1 октября престарелый писатель слег. А 28 ноября того же года полетел к Дюма-старшему (тот скончался за четверть века до сына)…
Остается сказать лишь еще об одном Александре — Сухово-Кобылине. Он в России сделался знаменитым комедиографом. Пьесы его: "Свадьба Кречинского", "Смерть Тарелкина", "Дело" и другие — стали классикой нашей драматургии, шли во многих театрах наравне с сочинениями Гоголя, Грибоедова и Островского. В личной жизни был он по-прежнему несчастлив. А под старость испросил у нового императора, Александра III, разрешения удочерить свою внебрачную дочь во Франции — Луизу Вебер (к тому времени уже графиню Фаллетани). Государь позволил. Сухово-Кобылин не замедлил отправиться в Париж и осуществил свой замысел, воссоединившись с 32-летней наследницей.
Женщина с радостью обрела отца. Познакомила его с мужем Исидором и дочерью Жанной. Так писатель под конец жизни оказался в кругу родных и не чувствовал себя теперь одиноко. Приезжал во Францию еще не раз и окончил дни в 1903 году на курорте Больё-сюр-Мер, зная, что рядом Жанна и Луиза.
Неисповедимы пути Господни.
Блажен, кто на своем веку познал высокую любовь, теплоту семейного очага и ушел в мир иной в твердом убеждении, что не зря появлялся на этом свете.
ОТЕЦ И ДЕТИИсторическая повесть
ПОЛИНЕТТ
1.
Раннее свое детство помню я довольно туманно. Но примерно с четырех-пяти лет яркие картинки возникают в сознании. Дом у нас большой, больше всех в деревне, потому как мой тятя, Федор Иванович, секретарь барыни, человек на счету особом, хоть и крепостной. Одевался не по-крестьянски, но и не по-барски, а как мещанин; бороды не носил, но зато имел пышные усы, на щеках переходящие в бакенбарды. Нрав имел веселый и детей никогда не сек. Мог изъясняться по-французски. А когда выпивал по праздникам, брал в руки скрипку, подаренную ему его отцом, музыкантом крепостного оркестра, и играл на ней разные лирические мелодии и при этом часто плакал, растрогавшись. Относился ко мне мягко, ласково и хвалил, если я верно выполняла его задания, гладил по головке, часто приговаривая: "Молодец, Поля, просто молодец". А за промахи и ошибки не ругал, лишь качал головою укоризненно, но потом приобадривал: "Ну, нестрашно, нестрашно, сделаешь в другой раз правильно". И других детей тоже не наказывал.
Маменька, Авдотья Кирилловна, хоть и вела себя с нами строже, а ругала чаще, никогда не била — разве что могла подзатыльник отвесить братьям, девочек не трогала. Да и не за что было: все вели себя скромно и проказничали не слишком, слушали слова взрослых. Маменька тоже числилась в дворовых, во служении у барыни. Пропадала в усадьбе с утра до вечера. Тятенька — тем паче, а за нами приглядывала бабушка — Ольга Семеновна. Раньше и она ходила в ключницах у хозяйки, а, состарившись, дело передала другой бабе и сама занялась воспитанием внуков. И не только нас — Федора Ивановича детей, — но и дядюшки тоже — Льва Ивановича. Лев Иванович подвизался у барыни в конторщиках, то есть занимал не такое видное положение, как наш тятя. Но не бедствовал, а когда получил вольную, переехал в город Орел и купил себе домик. Впрочем, это уже случилось много позже.
С детства ребята (я в том числе) выполняли обязанности по дому: мальчики пилили и кололи дрова, рыбу в пруду удили, из которой мы потом варили ушицу, подсобляли бабушке доставать из погреба лук, картошку, свеклу и прочее; девочки мели пол, штопали одежду, нянчили маленьких. Я с семи-восьми лет по велению бабушки приносила воду в ведре из колодца. И никто не роптал, не отнекивался, не волынил, помогали друг дружке от всего сердца как родные, братья и сестры. То, что я не родная им сестра, стало мне известно в 1850 году, по приезде в усадьбу моего настоящего отца. А до этого знать не знала, думать не думала. Даже когда барыня иногда говорила маменьке: "Приведи-тко, Авдотюшка, Польку поглядеть", — надевали на меня лучший сарафан, туфли, ленту вплетали в косу и вели в барский дом, — я понятия не имела, для чего. Барыня с гостями сидела на террасе, на столе самовар и угощения, вкусно пахло малиновым вареньем. Барыня — Варвара Петровна — ей в ту пору было за пятьдесят, и она сильно располнела, ноги плохо слушались, и ее возили по дому в кресле на колесиках, — говорила низким, слегка надтреснутым, вроде как простуженным голосом:
— Ну-тко, посмотрите, гости дорогие, на кого похожа эта чумичка?
Отчего-то гости все смеялись и кивали с улыбками:
— Да, да, прямо одно лицо.
А Варвара Петровна, насладившись зрелищем, мне и маменьке махала платочком:
— Так ступайте, ступайте с глаз долой.
И никто не давал мне ни конфетки, ни булочки со стола.
Я себе представить даже не могла, что хозяйка и есть моя настоящая бабушка.
2.
Нет, теперь вспоминаю: многие вокруг намекали. Тятенька, бывалочи, взглянет на меня пристально, головой покачает и скажет: "Да-а, оно, конечно… Благородную кровушку не сокроешь…" Или дворовые мальчишки иногда задирали: "Ой, гляди, гляди, барынька пошла!" Но тогда я никак не могла сообразить, что они имели в виду.
Вдруг однажды слух прошел: молодой барин приехали из столиц. Это, значит, средний сынок Варвары Петровны. У нея было трое сыновей — старший Николай, средний, стало быть, Иван, и последним народился Сергей, только шибко болезненный, и преставился в молодом возрасте. Николай со своей семьей жил отдельно, говорили — бедно, потому как маменька ихняя денег не давала из обиды на него, что женился супротив ея воли; даже, говорили, навела порчу на его деток, и они преставились во младенчестве. А Иван-то ходил в любимчиках у Варвары Петровны, обучался в Москве в университете, а потом отправлен был ею за границу, в Германию, где продолжил образование свое. А потом по столицам жил. Я его раньше в глаза не видела.
Значит, слух: прибыли Иван Сергеевич из Санкт-Петербурга. И при этом на меня смотрят. Ну а мне-то что? Мне чего печалиться или радоваться надо? У меня своих забот полон рот.
Дело было днем. Бабушка и я что-то стряпали возле печки, как открылась дверь, и заходит маменька с молодым господином. Он такой высокий-высокий, аж под потолок, маменька ему еле до плеча достает. Весь такой пригожий, ухоженный, в сюртуке и галстуке, волосы до плеч, нос большой, широкий, и глаза голубые-голубые, точно васильки. А лицо взволнованное, тревожное. Маменька на меня рукой показала:
— Наша Поля вот, извольте видеть.
Он шагнул вперед и присел на корточки, чтобы заглянуть мне в глаза. Пристально и как будто бы даже жгуче. Взял меня за руку и произносит:
— Господи помилуй! Верно, что похожа. — И заплакал нежданно-негаданно.
Я с испугу и от волнения тож заплакала.
Вот стоим вдвоем, друг против дружки, и плачем. А другие смотрят на нас и улыбаются.
Наконец он поднялся с корточек, вытащил платок и утер глаза. Говорит:
— Я приехал — и к себе ея забираю. Я не знал, что она живет в Спасском, думал, что в Москве, у своих. Но теперь иное. Буду сам заботиться.
Я ж одно поняла: что меня отнимают от маменьки и тятеньки. Разрыдалась в голос и как брошусь к ней:
— Маменька, родная, хорошая, сделай милость, не отдавай меня! Не хочу, не смогу без вас!
А она меня гладит, утешает:
— Полно, полно, Полюшка. Не пугайся, не бойся. Я ведь не могу тебя не отдать. Это твой отец настоящий, правда.
Ничего не помню, что дальше. Говорили, что от этих слов я лишилась чувств.
3.
Мне потом, много дней спустя, рассказал Иван Сергеевич ихнюю историю. Дело было в начале сороковых годков. Он как раз прибыл из Берлина после учебы, к маменьке своей, Варваре Петровне, в Спасское. Отдыхал, охотился по окрестным лесам. И тогда приглянулась ему одна девушка, что служила барыне. Не из крепостных, а вольнонаемная. Белошвейка. Евдокия звали ея. Тихая, пригожая. Молчаливая. В общем, молодой барин тоже ей понравился. Как и не понравиться — настоящий русский богатырь! С обхождением ласковым. Тут любая бы вскорости сдалась. В общем, сладилось у них. И она понесла ребеночка (стало быть, меня). А когда барыня узнали, поначалу только посмеивались: мол, в порядке вещей — барин обрюхатил служанку, — но когда наш Иван Сергеевич объявил матери, что не бросит Евдокию беременной и согласен на ней жениться, — разразился страшный скандал. Громы с молниями метали Варвара Петровна. "Прокляну! — кричали. — Ни копейки от меня больше не получишь. И наследства потом лишу!" А Иван Сергеевич — человек мягкий, уступчивый, несмотря на солидные габариты, впечатлительный, чувственный, — испугался быть с матерью в раздоре и уехал из Спасского — то ли в Москву, то ли в Петербург. А быть может, и за границу. А Варвара Петровна рассчитала в момент опальную белошвейку и отправила обратно к ея родителям (жили те в Москве, на Пречистенке). Там я и родилась. И просватался потом к Евдокии человек по фамилии Калугин (ничего не знаю про него более), был согласен меня удочерить. Но когда об этом дошло до Спасского, то Варвара Петровна распорядилась дитя у родительницы забрать, в виде компенсации учредив ей пожизненную пенсию. Словом, больше я родной маменьки никогда не видела. Говорили, что живется ей замужем неплохо, новые детки народились. Бог с ней! Мне ея упрекать не за что. Ведь у каждого своя правда и своя жизнь. А меня, перевезя в Спасское, передали на воспитание в дом к дворецкому барыни — Федору Ивановичу Лобанову.
А Иван Сергеевич, как забрал меня к себе, так и поселил в своих комнатах в барском доме, нарядил в платье, как у барышень, и сказал, что с сего времени я не Пелагея (или Поля), а Полина, или же еще лучше — Полинетт, что в переводе с французского значит "Полина-младшая", то бишь "Полиночка". И сначала сам обучал меня по-французски и другим наукам, а потом ему это поднадоело, и тогда выписал из города бонну, француженку, мадемуазель Уайо. Ох, и вредная оказалась барышня! Придиралась сильно: и сижу не так, и стою не так, слушать не умею, часто отвлекаюсь и прочее. Больно я от этого плакала. Но перечить ей не смела, опасаясь, что она доложит обо всем Ивану Сергеевичу, тот расстроится, осерчает и погонит меня в три шеи. Изо всех сил терпела.
А Иван-то Сергеевич поначалу хотел отдать меня в обучение в женский монастырь (ведь тогда в России незаконных детей, а тем более девочек, и пристроить было некуда — в Смольный институт благородных девиц не взяли бы), и Варвара Петровна тоже одобряли, обещая выделить деньги. Но потом благодетель мой так сказал:
— Вот что, Полинетт, дорогая. Участь твоя решена. И она представляется мне чрезвычайно завидной. Лучше не придумаешь.
У меня внутри все похолодело, я стояла перед ним ни жива, ни мертва.
— Видишь ли, голубушка, — продолжал мой отец, — есть у меня во Франции дружественное семейство господ Виардо. Мсье Виардо — музыкальный критик, писатель, импресарио. А мадам Виардо — гениальная оперная певица, музыкант, композитор. И у них дочь растет твоего возраста — только на год старше. И когда они узнали из письма моего, что нашел я тебя, взял к себе и обдумываю, как устроить твою судьбу, предложили прислать тебя к ним в Париж. Вам двоим, девочкам, в обучении будет веселее. Вместе станете грызть гранит наук. А твое содержание во Франции обеспечу я полностью. Ну, согласна?
У меня как будто язык отсох. Предложение было и вправду превосходное, кто бы спорил, но по робости природной и малолетству я не знала, что отцу ответить. Жить с чужими людьми да в чужой стране очень меня пугало. Слезы полились по щекам.
— Господи Иисусе, — прошептала я. — Как же я смогу? По-французски, считай, не говорю и с трудом еще разумею… Никого из родных да близких… Я помру там одна-одинешенька! Лучше к нам в монастырь!
Но Иван Сергеевич, тоже сильно растрогавшись, обнял меня по-отечески и, к себе прижав, долго успокаивал. Говорил, гладя по плечу:
— Не печалься, душенька, не рисуй себе жизнь в Париже черными красками. Все твои страхи происходят от неизвестности. Потому как не знаешь Франции и господ Виардо. А у них там в Европе всё по-другому. На тебя никто косо не посмотрит, как в России, из-за происхождения твоего, там все граждане — citoyens — и для всех закон один. Стало быть, без труда запишем, что ты дочь моя — Полинетт Ивановна Тургенева. Год-другой поживешь в доме Виардо, выучишь язык и познаешь азы других предметов, а потом отдадим тебя в женский пансион, где образование получают барышни из приличных семейств. А затем выдадим замуж за хорошего человека. И ни в чем ты не будешь ущемлена, и не станешь попрекать маменьку свою и меня за давнишнее наше легкомыслие, обернувшееся твоим появлением.
Я уж не вздыхала и не рыдала, внемля его речам. И, совсем перестав печалиться, согласилась полностью:
— Делайте как знаете, больше не стану плакать, подчинившись воле вашей беспрекословно.
Он повеселел:
— Вот и замечательно. Ты такая умница. Я тобой горжусь. — И впервые крепко поцеловал, правда, даже не в щеку, а в висок.
Сразу начались сборы. Сам Иван Сергеевич ехать со мной не мог по причине многочисленных дел в столицах и отправил в сопровождении мадемуазель Уайо. Сшили мне дорожное, выходное и домашнее платье, несколько смен нижнего белья, шляпки, туфельки и еще накупили разных мелочей, так что это все еле поместилось в средних размеров дорожный сундучок. В день отъезда прибыло на двор проводить меня целое семейство Лобановых, я со всеми обнялась и слегка всплакнула, с ними целуясь. Барыня Варвара Петровна к ручке приложиться не разрешили и вообще не вышли, оправдавшись неважным самочувствием, а Иван Сергеевич обнял нежно, поцеловал и сказал, что и сам вскорости прибудет в Париж, и тогда увидимся, а пока велел писать ему письма. Я, конечно же, обещала.
Погрузились с мадемуазель Уайо в коляску, кучер щелкнул кнутом, лошадь двинула со двора, все провожавшие мне махали вслед, и я тоже, до того как они не скрылись из виду. Тут я снова сильно всплакнула, а моя бонна попеняла мне, что сама я не понимаю своего счастья — вырваться из этой дикой страны и попасть в самый центр цивилизации, либеральных идей и культуры. Я притихла и долго еще сидела молча.
На коляске мы доехали до Орла, переночевали и затем на почтовой карете добрались до Смоленска. Там еще на другой — до Варшавы. А уже в Варшаве сели на поезд: напрямую до Берлина рельсы еще не проложили, и пришлось сделать небольшой крюк через Вену и Бреслау. Слава Богу, никаких происшествий на пути в Париж не случилось, обе были живы-здоровы, ну а мелкие ссоры из-за всяких житейских пустяков брать в расчет нелепо. В целом добрались сносно. Я уже совсем успокоилась и взирала с интересом на такую новую для меня европейскую жизнь…