82 именно потому, что в самой идее системы есть остаток теологии. Но его философия – это философия «умозрительная» и как таковая продолжает быть трансцендентной и теологичной, несмотря на язык, взятый у исторической науки. Кроче так погружен в свой метод и в свой язык умозрительной философии, что не может ни о чем судить несогласно с ними; когда он пишет, что в философии «праксиса» формация есть нечто вроде неведомого бога, это было бы верно, будь философия «праксиса» философией умозрительной, а не абсолютным историзмом, на деле, а не на словах освободившимся от малейшего остатка трансцендентности и теологии. С этим пунктом связано другое наблюдение, которое гораздо ближе касается концепции и композиции «Истории Европы». Мыслима ли объединяющая история Европы, которая начиналась бы с 1815 года, т.е. с рестраврации? Если можно написать об истории Европы как о формировании исторического блока 83 , то нельзя исключить из нее Французскую революцию и наполеоновские войны, которые были «экономико-юридической» предпосылкой исторического европейского блока, моментом насилия и борьбы. А Кроче берет только следующий момент, когда разнузданные перед этим силы уравновесились и, так сказать, «прошли катарсис» 84 , делает из этого момента самостоятельный факт и строит свою историческую схему. То же самое он сделал со своей «Историей Италии»: начав с 1870 года 85 , он пренебрег моментом борьбы, моментом экономическим, ради апологии момента исключительно этико-политического, который, как видно, упал с неба. Кроче, при всей его прозорливости и при всех ухищрениях его современно-критического языка, породил новый вид риторической истории: ее современным видом и является умозрительная история. Это видно еще лучше, если рассмотреть «историческое понятие», образующее центр книги Кроче, т. е. понятие «свободы»; Кроче, противореча самому себе, путает «свободу» как философский, умозрительный принцип и свободу как идеологию, или же практическое орудие управления, элемент морального единства в период гегемонии. Если вся история есть история свободы, или же духа, который творит самого себя (а на этом языке свобода равна духу, дух равен истории, а история равна свободе), то почему только история Европы в XIX столетии есть история свободы? Нет, она не будет не историей свободы в философском смысле, но историей самопознания этой свободы и распространения этого самопознания: среди интеллигентских слоев – в форме религии и в форме суеверия – в слоях простонародных, поскольку они ощущают свою связь со слоями интеллигентскими, чувствуют, что участвуют в политическом блоке, знаменосцами и жрецами которого являются интеллигенты. Речь идет, следовательно, об идеологии, т. е. о практическом орудии управления, и следует изучить тот практический комплекс, на котором она основывается. «Свобода» как понятие историческое есть сама диалектика истории и не имеет индивидуальных и разобщенных практических «представителей». История была свободой даже в восточных сатрапиях, поскольку и тогда было историческое «движение», и эти сатрапии рухнули. Одним словом, я думаю, что слова меняются, слова, может быть, и хорошо сказаны, но вещи даже не затронуты. Мне кажется, что в «Фашистской критике», в одной из статей, содержалась, хотя и не явно, справедливая критика: там было замечено, что спустя двадцать лет Кроче, увидев нынешнее время в перспективе, сможет найти ему историческое оправдание как движению свободы 86 . Впрочем, если ты помнишь первый пункт из написанных мною, т. е. замечания о позиции Кроче во время войны, ты лучше поймешь его точку зрения: как жрец новейшей религии историзма, Кроче видит тезис и антитезис исторического процесса и равно настаивает на том и на другом из «практических соображений», так как в настоящем видит будущее и тревожится о нем не меньше, чем о настоящем. Каждому свое, а «жрецам» – беречь завтрашний день. В сущности, есть в этой «этико-политической» концепции немалая доля нравственного цинизма: это – современная форма макиавеллизма…
Юлии Шухт, 5 сентября 1932 г.
Дорогая Юлька,
…я возвращаюсь к твоему письму от 14 августа. То, что ты пишешь о Леонардо да Винчи, по-моему, и несправедливо, и неточно; может быть, тебе пришлось видеть слишком мало вещей Леонардо-художника и еще меньше узнать его как писателя и ученого. Но, конечно же, неточно то мнение, которое ты мне приписываешь: будто бы «питать любовь к какому-нибудь писателю или художнику и испытывать к нему уважение – не одно и то же». Я никогда бы не мог написать такой …пошлости; мне не дало бы это сделать хотя бы даже воспоминание о немалом числе театральных произведений, вдохновленных всемирным филистерством, в которых эта тема: «любовь без уважения» и «уважение без любви» – была множество раз приложена к супружеской жизни. Может быть, я отделил эстетическое наслаждение и положительную оценку художественных красот, т. е. состояние души, восхищенной произведением искусства как таковым, от нравственного восхищения, т. е. сопричастности идейному миру художника; такое разделение представляется мне необходимым для критики и оправданным. Я могу восторгаться «Войной и миром» Толстого с точки зрения эстетической и не разделять идейной сущности книги; если бы и то и другое совпало, Толстой был бы моим vadaemecum, livre d'echeve 87 .
То же можно сказать и в отношении Шекспира, Гете и даже Данте. Но было бы неправильно говорить это в отношении Леонардо, несмотря на его пессимизм. У Леонардо мы находим в высшей степени его драматичности кризис перехода к современному человеку; критическое расставание со старыми трансцендентальными концепциями, при том что еще не найдено новое нравственное и интеллектуальное ubi consistam 88 которое дало бы ту же уверенность, что и покинутые истины.
Из письма Делио Грамши (без даты)
…Тебе придется повторить вопрос, который ты однажды задал мне в отношении Чехова и на который я не ответил: я никак не могу его вспомнить. Если ты утверждал, чти Чехов писатель социальный, ты был прав, но не должен этим гордиться, потому что уже Аристотель говорил, что люди – животные общественные, т, е. социальные. Я думаю, ты хотел сказать больше, что Чехов был выразителем определенной общественной ситуации, некоторых сторон жизни своего времени, причем выразил их так, что его нельзя не признать писателем «прогрессивным». Я думаю, Чехов по-своему, в тех формах, которые давала ему его культура, способствовал ликвидации средних классов, интеллигенции, мелкой буржуазии как носителей русской истории и будущего страны: в действительной жизни они считали, что им принадлежат первые роли в каком-то чудесном обновлении, а Чехов показал, как они ничтожны – все эти пузыри, надутые гнилостными газами, источники смешного и комического. А что ты имел в виду? Напиши мне. Само собой, о Чехове нельзя сказать все в нескольких словах. Ты замечаешь, что в пионерской газете раньше уделяли много места Толстому и мало или даже совсем никакого – Горькому. Теперь, когда Горький умер и все чувствуют боль утраты, это может показаться несправедливым. Но при всяком суждении нужно всегда сохранять критический дух, а значит, нельзя забывать, что Толстой был «всемирным» писателем, одним из немногих в каждой стране писателей, которые достигли высшего совершенства в искусстве, вызывали и вызывают повсюду огромные приливы чувств, даже в самых скверных переводах, даже у мужчин и женщин, отупевших от истомляющего труда и обладающих самой примитивной культурой. Толстой поистине был носителем цивилизации и красоты, и в современном мире еще никто с ним не сравнялся: чтобы подыскать ему компанию, приходится вспомнить Гомера, Эсхила, Данте, Шекспира, Гете, Сервантеса и очень немногих других.
Комментарии (Письма из тюрьмы)
Л. Грамши, несмотря на парламентскую неприкосновенность, был арестован в ночь на 8 ноября 1926 г. После недолгой ссылки на остров Устика, близ Сицилии, он в связи с подготовкой фашистскими властями так называемого «Большого процесса» над руководителями Коммунистической партии Италии. Был переведен в миланскую следственную тюрьму Сан Витюре, где содержался с 7.2.1927 по 11.5.1928. Грамши использует все возможности – сравнительно большие в ссылке и очень ограниченные в тюрьме для работы над теоретическими проблемами, волновавшими его и раньше, прежде всего связанными с особенностями историческою развития Италии в XIX – начале XX в. и с общественной ролью интеллигенции. В письме Т. А. Шухт от 19.3.1927 он излагает примерный развернутый план будущих «Тюремных тетрадей». Лишенный права пользоваться письменными принадлежностями в камере (он получал их лишь дважды в неделю на несколько часов для писания писем), Грамши много читает и думает, его размышления отчасти отражаются в письмах.
С 28 мая но 1 июня 1928 проходит процесс Особого трибунала над 54 коммунистами, в том числе над Грамши. Суд формально был открытым, но большую часть публики составляли сотрудники секретной полиции в штатском; из родственников подсудимых были допущены только брат Грамши Карло и братья У. Террачини и М. Скоччимарро. Присутствовали корреспонденты «Манчестер Гардиан», «Пти маризьен» и ТАСС. О ходе процесса ежедневно докладывали Муссолини. Представитель обвинения, военный прокурор М. Исгро заявил: «Мы должны на 20 лет лишить этот мозг возможности работать» (II Processone. Gramsci e i dirimenti comunisti dinanzi al Tribunale Speciale,– Roma. 1961, p. 190). He дать властям осуществить это намерение, выжить морально, интеллектуально и физически – стало одной из главных задач Грамши, приговоренного на 20 лет, 4 месяца и 5 дней тюремного заключения (в дальнейшем, в результате нескольких амнистий, срок уменьшился). Средством борьбы стала работа над «Тюремными тетрадями». Но завоевание самой возможности работать потребовало больших усилий Грамши и его близких на воле.
Грамши был помешен в тюрьму для больных заключенных в г. Тури ди Бари первоначально вместе с пятью сокамерниками, в том числе больными туберкулезом в открытой форме. По этому поводу он писал брату: «Особый трибунал приговорил меня к заключению, но вовсе не выносил определения, что оно должно быть отягчено туберкулезом» (LC, р. 222). Лишь после перевода в отдельную камеру (август 1928) и разрешения пользоваться письменными принадлежностями (январь 1929) Грамши смог приступить к осуществлению своего замысла.