Дорогой дружище Бернар,
мне все больше кажется, что картины, которые должны быть написаны, картины, которые нужны, необходимы для того, чтобы нынешняя живопись в полной мере выразила себя и поднялась до безоблачных вершин, достигнутых греческими скульпторами, немецкими музыкантами, французскими романистами, превосходят возможности отдельного человека и будут поэтому создаваться, вероятно, группами людей, объединившихся для воплощения общей идеи.
У одного имеется превосходная оркестровка цветов, но нет идей.
Другой переполнен новыми замыслами, душераздирающими или пленительными, но не умеет воплотить их достаточно звучно – настолько скромна его ограниченная палитра.
Есть из-за чего пожалеть об отсутствии солидарности среди художников, которые критикуют и преследуют друг друга, но, к счастью, не доходят до взаимного уничтожения.
Ты скажешь, что это банальные рассуждения. Пусть так, но сам по себе факт Возрождения – это не банальность.
Есть один технический вопрос. Напиши, что ты думаешь об этом, в следующем письме.
Я буду смело класть на свою палитру черную и белую краски в том виде, в каком их продает торговец, и использовать их, как они есть.
Когда – заметь, что я говорю об упрощении цветов на японский манер, – когда я вижу в зеленом парке с розовыми тропинками господина в черном, мирового судью по роду занятий (алжирский еврей в «Тартарене» Доде называет этого почтенного чиновника «мировым шудьей»), который читает «L’Intransigeant», а над ним и парком – обычное кобальтовое небо, то почему бы не изобразить сказанного «мирового шудью» обычным угольно-черным цветом, а «L’Intransigeant» – резко-белым?
Ведь японец пренебрегает рефлексами, располагая чистые цвета рядом друг с другом – наивные и выразительные линии, передающие движения или формы.
А вот идея другого порядка: если ты сочиняешь цветовой мотив, изображая, например, желтое вечернее небо, резкую, жесткую белизну стены на фоне неба можно в крайнем случае, как ни странно, передать при помощи резкого белого цвета и того же белого, смягченного нейтральным тоном, ибо само небо окрашивает ее нежно-лиловым.
И опять же среди этого пейзажа, такого простого, на котором должна быть изображена целиком выбеленная мелом хижина (включая крышу) на оранжевой, конечно же, земле, так как южное небо и синее Средиземное море порождают оранжевый цвет, тем более насыщенный, чем выше интенсивность разнообразных оттенков синего, черная нота двери, окон, небольшого креста на коньке создают одновременный контраст черного и белого, приятный глазу, как и контраст синего с оранжевым.
Теперь возьмем более интересный вид, представив женщину в платье в черно-белую клетку среди того же незамысловатого пейзажа – синее небо, оранжевая земля: полагаю, зрелище будет довольно занятным. В Арле как раз часто носят одежду в черно-белую клетку. Короче говоря, черный и белый – тоже цвета или, скорее, в большинстве случаев могут считаться цветами, ведь контраст между ними так же резок, как, например, между зеленым и красным.
Кстати, японцы пользуются этим – они превосходно изображают матовый и бледный оттенок девичьей кожи и резкий контраст между ним и черными волосами при помощи белой бумаги и четырех перьевых линий. Не говоря уже об их черных колючих кустах, усеянных тысячей белых цветов.
Наконец-то я увидел Средиземное море, которое мы, возможно, пересечем вместе. Я провел неделю в Сент-Мари и, чтобы попасть туда, проехал в дилижансе через Камарг с его виноградниками, пустошами, плоской, как в Голландии, местностью. Там, в Сент-Мари, есть девушки, заставляющие вспомнить о Чимабуэ и Джотто: тонкие, стройные, слегка грустные и загадочные. На совершенно ровном песчаном пляже – небольшие лодки, зеленые, красные, синие, настолько прекрасные по форме и цвету, что думаешь о цветах; в них садится лишь один человек, эти лодки почти не выходят в открытое море – они уходят, когда нет ветра, и возвращаются к суше, когда ветер слишком силен. Кажется, Гоген все еще болеет. Очень хочу знать, что ты делаешь в последнее время: я по-прежнему пишу пейзажи, наброски прилагаю. Горю желанием увидеть также Африку, но пока не строю определенных планов на будущее – это будет зависеть от обстоятельств. Что я хотел бы увидеть, так это более насыщенную синеву неба. Фромантен и Жером находят южную землю бесцветной, и многие видят ее такой же. Бог мой, так и есть, если взять в ладонь горсть сухого песка и посмотреть на него вблизи. Если так смотреть, и вода, и воздух тоже бесцветны. НЕТ СИНЕГО БЕЗ ЖЕЛТОГО И ОРАНЖЕВОГО, и если вы кладете синий, кладите вместе с ним желтый и оранжевый. Ты скажешь, что я пишу сплошные банальности. Мысленно жму руку.
625. Br. 1990: 628, CL: 498. Тео Ван Гогу. Арль, пятница, 15 июня, или суббота, 16 июня 1888, или около этих дат
Дорогой Тео,
в случае сомнений лучше воздержаться – вот что, кажется, я говорил в письме Гогену, вот что я думаю сейчас, прочтя его ответ. Допустим, он, со своей стороны, вернется к предложению – он свободен в выборе, – но мы бы выглядели непонятно кем, если сейчас стали бы склонять его сказать «да».
Как видишь, я получил твое письмо, за которое очень благодарен, в нем много чего было, я очень благодарен тебе за купюру в 100 фр.; что до задержки с телеграммой, то она была датирована воскресеньем, а значит, виной всему почтальон, но это не важно, ведь карета в Сент-Мари отправляется каждый день.
Меня останавливала лишь необходимость покупать холсты и платить за жилье. Я уже говорил тебе о том, что холст Тассе не очень-то нравится мне для работы на воздухе. В будущем, думаю, станем брать обычный. Я купил на 50 фр. холста с подрамниками – еще и потому, что мне нужны подрамники разных размеров, на которые можно натягивать холсты, хоть я и буду присылать их тебе свернутыми. Размеры довольно большие – 30, 25, 20, 15, все квадратные. Мне кажется, что большие размеры (в сущности, не такие уж большие) подходят мне лучше всего.
Но я говорю о том, что написано в твоем письме. Поздравляю с выставкой Моне, которая состоялась у тебя, и жалею, что не видел ее. Терстеху не повредило бы посмотреть эту выставку; он еще передумает на этот счет, но, как ты и предполагал, слишком поздно. Любопытно, конечно, что он поменял свое мнение насчет Золя. По опыту знаю, что он и слышать о нем не мог. Что за чудак этот Терстех, не стоит терять надежду на его счет; в нем прекрасно то, что, каким бы жестким и закоснелым ни было его мнение, однажды признав, что вещь не такова, какой ему представлялась, – например, в случае с Золя, – он меняет его и смело защищает дело. К сожалению, в нынешние времена не доживают до старости, а господин Терстех прожил больше, чем ему осталось. И где его преемник? Бог мой, какое несчастье, что вы с ним не пришли к единомыслию в отношении ведения дел. Но что тут скажешь, – по-моему, это и называется роком.
Тебе повезло познакомиться с Ги де Мопассаном – я только что прочел его первую книгу «Стихи», посвященную его учителю Флоберу. В одном стихотворении, «На берегу», уже виден он. Знаешь: как Вермеер Делфтский стоит рядом с Рембрандтом среди художников, так и он стоит рядом с Золя среди французских романистов.
В общем, визит Терстеха вовсе не то, на что я смел надеяться, и я не скрываю, что ошибся насчет возможности сотрудничать с ним.
Вероятно, как и насчет дел с Гогеном. Взглянем на это так: я думал, он приперт к стене, и упрекал себя в том, что у меня есть деньги, а у товарища, работающего лучше меня, нет, – и я говорю, что половина будет его, если он захочет.
Но если Гоген не приперт к стене, я могу не слишком торопиться.
Я решительно отхожу в сторону, и передо мной стоит лишь один вопрос, очень простой: если я стану искать товарища для совместной работы, будет ли это правильно, принесет ли это выгоду мне и моему брату, останется ли мой товарищ в проигрыше или в выигрыше?
Вот вопросы, которые, конечно, беспокоят меня, но они должны столкнуться с действительностью, чтобы стать фактами.
Не хочу обсуждать план Гогена, однажды уже обдумал ситуацию – прошлой зимой: результаты тебе известны. Как ты знаешь, мне представляется, что содружество импрессионистов могло бы быть чем-то в духе содружества 12 английских прерафаэлитов, и я верю, что оно может стать реальностью. И поэтому я склонен полагать, что художники обеспечат друг другу средства к существованию независимо от торговцев, – каждый обязуется предоставить обществу изрядное число картин, прибыль и убытки делятся на всех. Не думаю, что это общество просуществует бесконечно долго, но думаю, что, пока оно живо, мы будем смело жить и творить. Но если завтра Гоген и его еврейские банкиры потребуют от меня всего 10 картин для общества торговцев, а не художников, право, не знаю, доверюсь ли я им – я, который охотно отдал бы 50 обществу художников.
Не смахивает ли на то, что случилось с Рейдом? Зачем говорить, что Габриэль де ла Рокетт – обманщик, если вы поступаете как он? Зачем говорить об Обществе художников, если оно состоит из банкиров? Бог мой, хватит уже! Пусть наш приятель делает, что велит ему сердце, но его проект вовсе не вдохновляет меня.
По-моему, лучше уж принимать все как есть – все как есть, ничего не меняя, – чем устраивать половинчатые реформы.
Великая революция, искусство – художникам: бог мой, возможно, это утопия. Что ж, тем хуже. Жизнь, по-моему, так коротка и бежит так быстро. А будучи художником, нужно писать картины.
Ты прекрасно знаешь, что тогда – этой зимой, вместе с Писсарро и другими, мы, волей случая, много говорили об этом, – и поэтому сейчас я стараюсь ничего не прибавлять, кроме одного: лично я в следующем году хочу сделать свой взнос – 50 картин. Если это мне удастся, я останусь при своем мнении.
Сегодня я послал тебе почтой 3 рисунка.
Тот, что со стогами на дворе фермы, покажется тебе слишком странным, но он сделан в большой спешке: это набросок картины, показывающий, как она будет выглядеть.