«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 177 из 192

Вчера я прямо спросил г-на Пейрона: вы едете в Париж, что, если я предложу вам взять меня с собой? Он ответил уклончиво: что все решилось слишком быстро, что надо сперва написать тебе.

Но он был очень добр и снисходителен ко мне, и если я не располагаю здесь полной свободой – до этого далеко, – мне все же позволено многое благодаря ему.

Словом, надо не только писать картины, но и видеться с людьми – время от времени общаясь с другими, поднимать себе дух и запасаться идеями. Я оставляю надежду на то, что это не повторится: напротив, следует сказать себе, что время от времени меня ждут кризисы. Но на это время можно отправиться в лечебницу или даже в городскую тюрьму, где обычно есть камера для буйных. В любом случае не беспокойся: работа спорится, не могу даже сказать тебе, как тепло становится порой на душе, если говоришь: я напишу то и это, пшеничные поля и т. д.

Я сделал портрет служителя, и у меня есть копия для тебя. Довольно любопытный контраст с моим автопортретом, где я вышел с отсутствующим, мутным взглядом, – в служителе же есть нечто военное, глаза черные, маленькие и живые. Я подарил ему этот портрет и напишу его жену, если она согласится позировать. Это увядшая женщина, несчастная, безропотная, – в общем, ничего особенного, настолько незначительная, что мне захотелось изобразить эту пыльную травинку. Временами я беседовал с ней, работая над «Оливами» позади их сельского домика, она говорила тогда, что не считает меня больным; ты тоже сказал бы это, видя, как я работаю, – мысли ясны, пальцы уверенны настолько, что я, не сделав никаких измерений, нарисовал ту «Пьету» Делакруа, хотя там, однако же, четыре вытянутые руки: жесты и позы не очень-то удобны и просты.

Прошу тебя, вышли холсты, как только будет возможно, и, думаю, мне понадобятся еще 10 тюбиков цинковых белил.

При этом я твердо знаю, что, если быть мужественным, выздоровление придет изнутри, через великое смирение перед лицом страданий и смерти, через отказ от собственной воли и самолюбия. Но ко мне оно не придет: я люблю писать картины, видеть людей и вещи и все, что составляет нашу жизнь – фальшивую, если угодно. Да, настоящая жизнь – иная, но вряд ли я принадлежу к тем, кто готов жить и всегда готов страдать.

Что за странная вещь – мазок, прикосновение кисти. На воздухе, открытый ветру, солнцу, людскому любопытству, ты работаешь как можешь, заполняешь холст как попало. Но ты между тем схватываешь истинное и главное – и это самое трудное. Если же вернуться к этюду через какое-то время, привести прикосновения кисти в соответствие с предметами, то, конечно, он выйдет более гармоничным и приятным глазу: ты передаешь ему свою безмятежность и улыбчивость.

О, я никогда не смогу передать свои впечатления от некоторых фигур, виденных здесь. Конечно, дорога на юг – это дорога к чему-то совершенно новому, но северянам трудно проникнуть в это. Заранее предвижу, что в день, когда ко мне придет признание, я буду тосковать по одиночеству, по печали, что испытываю здесь, наблюдая сквозь железные прутья своей палаты за косцом там, внизу. Нет худа без добра.

Чтобы добиться успеха и длительного процветания, нужно обладать другим темпераментом, не моим, я никогда не смогу желать и достичь того, чего мог бы и должен был достичь.

На меня так часто находят затмения, что я могу занимать лишь четвертое, пятое место. Прекрасно понимая, в чем состоят ценность, оригинальность, превосходство Делакруа или Милле, я стараюсь повторять: да, я кое-что собой представляю, я кое-что могу. Но мне следует опираться на этих художников и делать то немногое в этом же духе, на что я способен.

Итак, папаша Писсарро получил жестокий удар: два несчастья сразу![325]

Прочитав об этом, я решил спросить тебя, есть ли возможность остановиться у него.

Если ты станешь платить ему столько же, сколько платишь здесь, это будет выгодно для него, ведь я обойдусь немногим – не считая того, что нужно для работы.

Поэтому спроси у него в открытую, и если он не захочет, я отправлюсь к Виньону.

Понт-Авен слегка пугает меня: столько народу! Но то, что ты говоришь о Гогене, очень интересно. Я по-прежнему говорю себе, что мы, может быть, еще поработаем вместе. Я знаю, что способен на большее, чем то, что уже сделано, но как же его в этом убедить?! Я по-прежнему надеюсь написать его портрет. Видел ли ты мой портрет его работы, на котором я пишу подсолнухи? Мое лицо слишком ярко освещено по сравнению с тем, как было тогда, но это правда я, страшно уставший и наэлектризованный, каким и был.

И все же, чтобы увидеть страну, надо жить с простым народом, в маленьких домиках, бывать в кабачках и т. д. Вот что я сказал Бошу, жаловавшемуся, что не видит для себя ничего притягательного или впечатляющего. Я гуляю с ним два дня и показываю ему, что здесь можно написать тридцать картин, так же отличающихся от северных пейзажей, как марокканские. Любопытно, что он делает сейчас?

Знаешь ли ты, почему картины Эж. Делакруа – религиозные, исторические, лодка с Христом, «Пьета», «Крестоносцы» – имеют такую притягательность? Дело в том, что Эж. Делакруа, работая над Гефсиманией, сперва отправился посмотреть, как выглядит сад с оливами, и сделал то же самое для моря, исхлестанного жестоким мистралем, и, наверное, решил, что все, кто известен нам из истории, – венецианские дожи, крестоносцы, апостолы, святые женщины – были похожи на их сегодняшних потомков и жили так же, как они.

Я должен также сказать тебе, и ты видишь это по «Колыбельной», сколь бы неудачным и слабым ни был этот опыт, что, будь у меня силы продолжать, я писал бы с натуры портреты святых, мужчин и женщин, которые, кажется, явились из другого века, а на самом деле – современные буржуа, имеющие, однако, нечто общее с самыми первыми христианами.

Я испытываю от этого слишком сильное волнение и не переживу такого – но позже, позже, кто знает, могу попробовать вновь.

Насколько же велик Фромантен! Он навсегда останется провожатым для тех, кто хочет видеть Восток. Он первым установил связь между Рембрандтом и югом, Поттером и тем, что видел сам.

Ты прав тысячу раз, нечего и мечтать о таком, надо писать, пусть даже этюды с капустой и салатом, для собственного успокоения, а уже когда успокоишься – то, на что ты способен.

Когда я снова увижу их, то сделаю копии – этюда с тарасконским дилижансом, виноградников, жатвы и особенно красного кабачка, ночного кафе, самого характерного в смысле цвета. Но белую фигуру в середине, хоть и верную по цвету, нужно переделать, выстроить правильнее. Осмелюсь сказать, однако, что это кусочек истинного юга – и рассчитанное сочетание зеленых и красных.

Мои силы иссякли слишком быстро, но я вижу издалека, что другие способны сотворить бесконечное множество прекрасных вещей. И опять же и опять же, идея верна: чтобы облегчить путешествия другим, стоит основать мастерскую где-нибудь в окрестностях.

Добраться одним махом с севера до Испании, к примеру, будет неправильно: ты не увидишь того, что должен увидеть, – сперва надо постепенно приучить глаза к другому свету.

У меня нет особой надобности смотреть на Тициана и Веласкеса в музеях: я видел живых людей, благодаря которым понял, что означает писать картину на юге, – лучше, чем понимал перед своей недолгой поездкой.

Бог мой, бог мой! Эти славные люди из числа художников, говорящие, что у Делакруа – не подлинный Восток! Разве подлинный Восток – то, что выходит у парижан, например у Жерома?

Если вы пишете кусок освещенной солнцем стены, пусть даже с натуры, даже хорошо и правдиво согласно нашему северному ви`дению, – доказывает ли это, что вы видели людей Востока? Но именно этого добивался Делакруа, что нисколько не мешало ему писать стены в «Еврейской свадьбе» и в «Одалисках».

Разве это не так? А Дега говорит, что выпивка в кабаках, когда пишешь там картины, обходится дорого. Я не говорю «нет», но чего он хочет – чтобы я отправлялся в монастыри или церкви, внушающие мне страх?

Вот почему это письмо – моя попытка бегства. Крепко жму руку тебе и Йо.

Всегда твой Винсент

Еще я должен поздравить тебя с днем рождения матери; я написал ей вчера, но письмо пока не отправлено – в голове не было ясности, и я не закончил.

Удивительно, что мне уже 2–3 раза приходила в голову мысль отправиться к Писсарро, и на сей раз, после твоего рассказа о его недавних несчастьях, я без колебаний спрашиваю тебя об этом.

Да, с пребыванием здесь надо покончить, я больше не могу делать две вещи одновременно, работать и тратить силы на то, чтобы жить со здешними чудаками-больными, – от этого мутится разум. Я хочу заставить себя спуститься вниз – но напрасно. А между тем я не был на свежем воздухе почти 2 месяца.

Рано или поздно я лишусь здесь способности работать, так что я прекращаю все это и посылаю их к чертям, если ты не против. Платить за это дальше? Нет! Кто-нибудь из художников, собратьев по несчастью, согласится жить со мной.

К счастью, ты пишешь, что у вас с Йо все в порядке и что ее сестра с вами. Я хотел бы вернуться к тому времени, как родится твой ребенок, – но поселиться не с вами, конечно же, нет, это невозможно, а с кем-нибудь из художников в окрестностях Парижа.

В-третьих, я мог бы отправиться к Жувам[326], у которых много детей и большое хозяйство.

Как ты понимаешь, я попытался сравнить второй кризис с первым и скажу тебе одно: мне кажется, дело скорее в некоем внешнем влиянии, чем во внутренней причине. Я могу ошибаться, но, полагаю, ты сочтешь справедливым, что любая религиозная крайность внушает мне легкий ужас. Невольно думаю о добром Андре Бонгере, испускавшем громкие крики, когда на нем захотели испробовать какую-то мазь. Добрый г-н Пейрон расскажет тебе много всякого о возможности и вероятности непроизвольных действий. Пусть так, но вряд ли он скажет что-нибудь по существу. А если он