«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 185 из 192

ассчитывать, чего, впрочем, не делает и сейчас. Он очень сдержан в своих письмах и более серьезен, чем в прошлом году. Я только что написал несколько строк Расселлу – еще раз, чтобы напомнить ему о Гогене, ибо знаю Расселла как очень рассудительного и сильного человека. Если я помирюсь с Г., нам не обойтись без Расселла. Гоген и Расселл по своей сути – деревенские люди; не дикари, но им свойственна некая врожденная нежность далеких полей, вероятно куда больше, чем тебе или мне. Вот что я думаю о них.

Порой нужно – это правда – хоть немного верить, чтобы видеть. Если бы я хотел, назовем это так, ПЕРЕВЕСТИ что-нибудь из Милле, то, чтобы лишить других повода – не критиковать меня, нет, я об этом не беспокоюсь, но досаждать и мешать мне под предлогом, что я изготовляю копии, мне нужны среди художников люди вроде Расселла и Гогена, чтобы довести работу до конца, сделать из нее что-нибудь стоящее. Совесть не дает мне писать картины, например, с присланных тобой вещей Милле, выбор которых я нахожу превосходным; я взял стопку фотографий и без колебаний отправил Расселлу, чтобы рассмотреть их вновь лишь по зрелом размышлении. Не хочу делать этого прежде, чем выслушаю тебя и других – из числа тех, кого ты вскоре встретишь. Иначе меня замучает совесть, страх, что я занимаюсь плагиатом. Через несколько месяцев, не сейчас, я попрошу Расселла откровенно сказать, насколько это полезно. Расселл всегда взрывается, говорит правду, а именно это мне порой и нужно. Ты знаешь, что я нашел Богоматерь[337] ослепительной и не осмелился на нее смотреть. «Еще не время», почувствовал вдруг я. От болезни я сделался очень чувствительным и пока не ощущаю в себе способности и дальше делать «переводы», когда речь идет о таких шедеврах. Я остановился, не закончив «Сеятеля», который выходит не таким, как мне хотелось бы. Во время болезни я, однако, много думал о продолжении этой работы, о том, что когда я приступлю к ней, то приступлю спокойно, – ты вскоре увидишь это, когда я пошлю пять или 6 законченных картин. Надеюсь, г-н Лозе приедет, я очень хочу с ним познакомиться. Я доверяю его суждению, когда он говорит, что это и есть Прованс, но тут и возникает трудность – как и все прочие, он скорее указывает на то, что следует сделать, а не на сделанное. Пейзажи с кипарисами! О, это будет нелегко. Орье тоже понимает это, когда говорит, что черный – тоже цвет и что они похожи на языки пламени. Я обдумываю это, но не решаюсь взяться за дело и говорю наподобие осторожного Исааксона: мне кажется, еще не время. Чтобы творить прекрасное, требуется известное вдохновение, луч, посланный свыше; это зависит не от нас. Работая над подсолнухами, я искал чего-то противоположного, но равноценного и говорил себе, что это кипарис. На этом я останавливаюсь – я беспокоюсь за приятельницу, которая, похоже, все еще больна, и хотел бы навестить ее. Это женщина, чей портрет в желтых и черных тонах я написал; она сильно изменилась. Нервные припадки, осложнения из-за преждевременной «перемены в жизни» – в общем, все это очень тягостно. В последний раз она напоминала какого-то старого деда. Я обещал ей вернуться не позже чем через две недели, но заболел сам.

Так или иначе, все это хорошие новости для меня – то, что рассказал ты, эта статья, куча всего другого: сейчас я чувствую себя прекрасно.

Мысленно остаюсь со всеми вами и заканчиваю свое письмо. Пусть Йо для всех нас надолго останется такой, какова она есть. Что до малыша, почему бы не назвать его Тео, в честь нашего отца? Мне, конечно же, будет очень приятно. Жму руку.

Всегда твой Винсент

Жалею также, что г-н Саль не смог найти тебя. Еще раз благодарю Вил за ее сердечное письмо – я хотел бы написать ответ, но отложу это на несколько дней; скажи ей, что мать прислала мне из Амстердама еще одно длинное письмо. Как счастлива будет она!

Если увидишь г-на Орье, пока что горячо поблагодари его за статью; я пошлю тебе пару строк для него и этюд.


853. Br. 1990: 854, CL: 626a. Альберу Орье. Сен-Реми-де-Прованс, воскресенье, 9 февраля, или понедельник, 10 февраля 1890

Уважаемый г-н Орье,

большое спасибо за Вашу статью в «Mercure de France», чрезвычайно меня удивившую. Мне она очень понравилась сама по себе, как произведение искусства, я нахожу, что Ваши слова играют красками; наконец, в Вашей статье я вновь открыл свои картины, но там они лучше, чем на самом деле, – богаче, значительнее. Однако мне становится не по себе при мысли, что сказанное Вами по поводу меня следует отнести к другим, прежде всего к Монтичелли. Что до этого: «Насколько я знаю, он – единственный художник, так остро чувствующий цвета предметов, в этом есть что-то от металла, от драгоценного камня», прошу Вас, зайдите к моему брату, посмотрите на букет работы Монтичелли, в белых, незабудково-синих и оранжевых цветах, и Вы поймете, что я хочу сказать. Но лучшие, самые поразительные вещи Монтичелли уже давно оказались в Шотландии и в Англии. Все же в одном из северных музеев – по-моему, в лилльском – еще должна быть одна из его жемчужин, не менее ценная и, уж конечно, не менее французская, чем «Отплытие на Киферу» Ватто. Г-н Лозе сейчас изготовляет репродукции примерно с тридцати работ Монтичелли. Насколько мне известно, нет другого колориста, который бы так прямо и непосредственно происходил от Делакруа; и все же, на мой взгляд, Монтичелли, вероятно, узнал о теории цвета Делакруа из вторых рук, а именно от Диаса и Зима. Его – Монтичелли – темперамент художника, мне кажется, точно таков, как у автора «Декамерона» – Боккаччо. Меланхолик, несчастный человек, весьма смиренный, наблюдающий за праздником высшего общества, за любовниками его времени, пишущий их, изучающий их, он – изгой. Нет, он не подражает Боккаччо! – не более, чем Анри Лейс подражал примитивам. Я говорю это вот для чего: кажется, с моим именем связывается то, что лучше бы отнести к Монтичелли, которому я многим обязан. Наконец, я многим обязан Полю Гогену, с которым несколько месяцев работал в Арле, – впрочем, я знал его еще по Парижу.

Гоген – этот необычный художник, этот иностранец, чья манера держаться и взгляд чем-то напоминают рембрандтовский портрет мужчины из галереи Лаказа, этот друг, который стремится внушить, что достойная картина должна быть равнозначна достойному поступку; он не говорит так, но невозможно, общаясь с ним, не думать о некоей моральной ответственности. За несколько дней до нашего расставания, когда мне из-за болезни пришлось отправиться в заведение для душевнобольных, я попытался написать «пустое место», оставшееся после него.

Это этюд с его деревянным креслом, коричнево-красным, и стулом из зеленоватой соломы, вместо абсента – зажженная свеча и современные романы. Прошу Вас при случае, как напоминание о нем, вновь посмотреть на этот этюд, целиком выполненный в неровных тонах, зеленых и красных. Возможно, Вы увидите, что Ваша статья была бы более справедливой и поэтому, как мне кажется, более основательной, если бы, рассуждая о будущей «живописи тропиков» и вопросах цвета, Вы отдали должное – прежде чем говорить обо мне – Гогену и Монтичелли. Ведь моя роль во всем этом, нынешняя или будущая, очень скромна.

Хочу попросить у Вас еще кое-что. Допустим, что две картины с подсолнухами, которые сейчас у двадцатников, имеют некоторые достоинства в смысле цвета и, кроме того, выражают идею символической «благодарности». Так ли они отличаются от многих других картин с цветами, написанных более умело и все еще недооцененных, – от «Штокроз» и «Желтых ирисов» папаши Квоста? От превосходных букетов пионов, которых так много у Жаннена? Понимаете ли, мне очень сложно отделить импрессионизм от всего остального, я не вижу никакой пользы в сектантстве, которое мы наблюдаем в последние годы, но меня пугает его нелепость.

В завершение объявляю, что мне непонятно, почему Вы говорите о «дрянных вещах Мейсонье». Возможно, я унаследовал безграничное восхищение Мейсонье от этого чудесного Мауве. Тот был неистощим в своих похвалах Труайону и Мейсонье: странное сочетание!

Этим я хочу привлечь Ваше внимание к тому, до какой степени за границей восхищаются чем-нибудь, не придавая ни малейшего значения тому, что, к несчастью, так часто разделяет художников во Франции. Мауве часто говорил примерно так: «Если вы хотите писать красками, то должны уметь рисовать камин или обстановку комнаты, как Мейсонье».

В следующую посылку для своего брата я вложу этюд с кипарисом для Вас, если Вы будете так любезны принять его на память о Вашей статье. Я все еще работаю над ним, желая поместить туда фигурку. Кипарис – отличительная черта провансальского пейзажа, и Вы почувствовали это, сказав: «Даже черный – цвет». Пока что я не смог сделать это так, как чувствую; волнение, охватывающее меня при виде природы, порой вызывает обморок, за этим следуют две недели, когда я не способен работать. И все же я рассчитываю до своего отъезда сделать еще одну попытку, снова взявшись за кипарисы. Этюд, предназначенный для Вас, изображает группу деревьев на краю пшеничного поля, в летний день, когда дует мистраль. Черная нота в синем завихрении воздушных потоков и киноварь маков, контрастирующих с этой черной нотой.

Вы увидите, что сочетание цветов приблизительно такое же, как у шотландских тканей в клетку, – зеленый, синий, красный, желтый, черный, – тех, которые казались и Вам, и мне настолько чарующими и которые, увы, едва ли увидишь в наши дни.

Примите мою благодарность за Вашу статью. Если весной я окажусь в Париже, то непременно зайду, чтобы поблагодарить Вас лично.

Винсент В. Гог

Когда этюд, который я пошлю Вам, полностью высохнет, включая толстые слои краски, что случится не раньше чем через год, думаю, стоит покрыть его густым лаком. До того следует постоянно промывать его, не жалея воды, чтобы полностью вымыть масло. Этюд написан чистой берлинской лазурью, краской, о которой говорят столько плохого, – однако Делакруа много пользовался ею. Думаю, после того, как берлинская лазурь окончательно высохнет, вы получите, наложив лак, черные, очень черные тона, рядом с которыми разнообразные оттенки темно-зеленого будут смотреться выигрышнее.