«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 35 из 192

Вопросы морали и безнравственности невольно возвращают меня к К. Ф.[87] Ах! Я уже писал тебе ранее, что это все меньше напоминает весеннюю клубнику. И это оказалось правдой. Если я повторяюсь, прости меня, я не помню, описал ли я тебе в подробностях то, с чем я столкнулся в Амстердаме. Я отправился туда, думая: кто знает, не растаяло ли «нет, ни за что и никогда», ведь стояла такая теплая погода. Одним вечером я бродил по каналу Кейзерсграхт в поисках ее дома и таки нашел его. Я позвонил в дверь. Сначала мне сказали, что семья еще ужинает, но потом меня все же пригласили войти. И там были все, включая Яна, того самого весьма образованного профессора, кроме Кее. И перед каждым из них все еще стояла тарелка, и не было ни одной лишней. Эта маленькая деталь бросилась мне в глаза. Они пытались сделать вид, что Кее там нет, и потому убрали ее тарелку, но я-то знал, что она там, и воспринял все это как спектакль или игру.

Через некоторое время (после обычных фраз и приветствий) я спросил: «А где Кее?» И тогда Й. П. С. повторил мой вопрос, задав его своей жене: «Матушка, а где Кее?» И она ответила: «Кее нет дома». После этого я оставил ненадолго расспросы и продолжил беседовать с профессором о выставке в Арти[88], которую он недавно посетил. Потом профессор ушел, и маленький Ян Фос тоже, а Й. П. С. с супругой и твой покорный слуга остались наедине и заняли соответствующие случаю позы. Й. П. С., как пастор и отец, взял слово и сказал, что он как раз собирался отправить письмо твоему покорному слуге и что он прочтет это письмо вслух. Все же я спросил опять, перебив Его Сиятельство или Преподобие: «Где Кее?» (Ибо я знал, что она в городе.) Тогда Й. П. С. ответил, что она покинула дом, услышав, что я пришел. Сейчас я уже кое-что знаю о ней и должен тебе признаться, что ни тогда, ни сейчас я не знаю в точности, является ли ее холодность и грубость хорошим или плохим знаком. Насколько помню, я никогда не видел, чтобы она обходилась с такой кажущейся или истинной холодностью, суровостью и резкостью с кем-либо, кроме меня. Так что я ничего не ответил, сохранив полнейшее спокойствие. Я сказал, что они могут прочитать мне это письмо или нет – мне все равно. Тогда настала очередь послания. Письмо было почтительным и мудреным, но, в сущности, не содержало ничего, кроме просьбы прекратить писать им и совета направить мою энергию на работу, что помогло бы мне выкинуть это дело из головы. Наконец чтение закончилось, у меня было такое ощущение, будто пастор в церкви сказал «аминь» после своей речи, во время которой он то повышал, то понижал голос, – это все оставило меня таким же равнодушным, как и любая другая проповедь. И тогда слово взял я и сказал так спокойно и уважительно, как только мог, что да, я уже слышал подобные рассуждения, а дальше что? Что потом? И тут Й. П. С. поднял взгляд… Да, казалось, он в некотором роде потрясен моим отсутствием уверенности в том, что мы достигли границ человеческого разума и чувства. По его мнению, никакого «et après ça»[89] больше быть не могло. Мы продолжали в том же духе, тетя М. время от времени вставляла свои иезуитские комментарии, а я немного распалился и потерял самообладание. И Й. П. С. тоже, настолько, насколько священник может потерять самообладание. И хотя он открыто не сказал: «Да будь ты проклят», но другой, кто не является священником, в его состоянии выразился бы именно так. Но ты знаешь: несмотря на то, что мне крайне отвратительны их принципы, я по-своему люблю и папу, и Й. П. С., поэтому я начал потихоньку лавировать и где-то уступать и с чем-то соглашаться, так что в конце вечера они предложили мне переночевать у них. Тогда я поблагодарил их и сказал, что если Кее покидает дом при моем появлении, то это не лучшее время, чтобы остаться здесь, и что я отправлюсь в гостиницу. И тогда они спросили: «Где ты остановился?» Я ответил, что еще не знаю. Тогда дядя и тетя настояли на том, чтобы самолично препроводить меня в хорошую и недорогую гостиницу. И о Боже! Эти два старичка отправились со мной по холодным, туманным, грязным улочкам и действительно показали мне очень хорошую гостиницу, к тому же очень недорогую. Я был решительно против того, чтобы они шли со мной, а они определенно хотели меня проводить. И видишь ли, я считаю это довольно гуманным с их стороны, и меня это несколько успокоило. Я пробыл в Амстердаме еще два дня и продолжал беседовать с Й. П. С., но Кее, которая всегда где-то пропадала, так и не увидел. И я сказал им, что они должны понимать: даже если они хотят, чтобы я считал это дело оконченным и решенным, я не могу заставить себя сделать это. А они продолжали категорично отвечать: «Со временем ты все поймешь». Я еще несколько раз видел профессора и должен признать, что он превзошел мои ожидания, но, но, но – что еще я могу сказать про этого господина? Я пожелал ему, чтобы он однажды влюбился. Вуаля! Могут ли профессора влюбляться? Знают ли священники, что такое любовь?

На днях я читал Мишле «La femme, la religion et le prêtre»[90]. Такие книги, как эта, наполнены реальностью, а что более реально, чем сама реальность, и в чем больше жизни, чем в самой жизни? И почему мы, делающие все, чтобы жить, не живем еще дольше?!

Я три дня бесцельно бродил по Амстердаму, я чувствовал себя чертовски скверно, и эта полудружелюбность дяди и тети, и все эти доводы – все это очень меня угнетало. До тех пор, пока я не почувствовал, что мне стало совсем тяжко, и тогда я спросил себя: «Ты что, хочешь опять впасть в меланхолию?» И сказал себе: «Не дай себя пересилить». Так что воскресным утром я в последний раз отправился к Й. П. С. и сказал ему: «Послушайте, уважаемый дядюшка, если бы Кее Фос была ангелом, то для меня она была бы недосягаема, и я не думаю, что я продолжал бы любить ангела. Была бы она дьяволом, то я не захотел бы с ней иметь дела. В данном случае я вижу в ней настоящую женщину, с женскими страстями и причудами, я очень ее люблю, и с этим ничего не поделать, и я рад этому. До тех пор пока она не станет ангелом или дьяволом, дело не закончено». Й. П. С. было нечего на это возразить, и он заговорил о женских страстях – я не совсем понял, что он имел в виду, – а затем отправился в церковь. Неудивительно, что люди там становятся косными и бесчувственными, я знаю по своему опыту. Что до твоего упоминаемого брата, то он не захотел подчиниться. Но это не отменяет того, что его посетило чувство поражения, такое, будто он слишком долго стоял, прислонившись к беленой стене церкви, холодной и твердой. Рассказывать ли тебе об остальном, старина? Это был смелый поступок – оставаться реалистом, но, Тео, Тео, ты же сам реалист, так прими и мой реализм! Я уже писал, что готов к тому, чтобы даже мои тайны перестали быть таковыми, и не возьму назад своих слов. Думай обо мне что хочешь, и не важно, одобряешь ли ты мои поступки или нет.

Я продолжаю: из Амстердама я отправился в Харлем и чудесно провел время у нашей милой сестренки Виллемины, мы прогулялись с ней, а вечером я поехал в Гаагу и часов в семь был у Мауве.

Я сказал ему: «Послушайте, М., вы должны были приехать в Эттен и попытаться обучить меня тайнам палитры. Но я подумал, что за пару дней это сделать невозможно, поэтому приехал к вам и, если вы не против, останусь недели на четыре или на шесть или так долго или так недолго, как вы захотите, и тогда мы посмотрим, чего мы сможем достичь. С моей стороны очень бестактно требовать от вас так много, но j’ai l’épée dans les reins»[91]. И тогда М. спросил: «Вы привезли с собой что-нибудь?» – «Да, вот несколько этюдов». М. сказал о них много хорошего (слишком много), но при этом сделал и несколько замечаний (чересчур мало). А на следующий день мы начали с натюрморта, и он принялся меня учить: «Палитру нужно держать вот так». И с тех пор я написал несколько этюдов и еще две акварели.

Это краткое резюме моих трудов, но работа руками и головой – еще не вся жизнь.

Меня пронизывал холод, до мозга костей, до глубины души, когда я думал о той воображаемой или реальной церковной стене. И я сказал себе, что не стану поддаваться тому роковому чувству. Тогда мне подумалось, что я хотел бы быть с женщиной, что я не могу жить без любви, без женщины. Я бы и гроша ломаного не дал за жизнь, в которой нет чего-то бесконечного, чего-то глубокого, чего-то настоящего. «Однако, – ответил я себе, – ты говоришь: „Только она, и никакая иная“, а сам хочешь идти к другой? Это же безрассудно, это против всякой логики». И мой ответ на это был: «Кто здесь хозяин – я или логика? Логика существует для меня или я для логики? И разве нет доли благоразумия и здравомыслия в моем неблагоразумии или в моем безрассудстве?» Правильно я поступаю или нет, я не могу иначе, эта проклятая стена слишком холодна для меня, мне нужна женщина, я не могу, не желаю и не буду жить без любви. Я всего лишь человек, и человек со страстями, я должен найти женщину, или я замерзну, окаменею и буду сломлен. Я много боролся сам с собой, и в этой битве перевес оказался на стороне некоторых вещей, относящихся к физиологии и здоровью, в которые я верю и о которых кое-что знаю благодаря собственному горькому опыту. Долгая жизнь без женщины не может пройти без последствий. И я не думаю, что тот, кого одни называют Богом, а другие – высшим существом или природой, безрассуден и безжалостен, и, одним словом, я пришел к выводу: надо попробовать, не смогу ли я познакомиться с женщиной. И, о Боже, мне не пришлось очень долго искать. Я нашел женщину, далеко не молодую, далеко не красавицу, если позволишь, ничем не примечательную. Однако тебе, возможно, будет любопытно. Она была довольно высокого роста и крепкого телосложения, у нее были не дамские ручки, как у К. Ф., а руки женщины, которая много трудится. Однако она не была грубой или вульгарной, в ней таилось что-то очень женственное. В ней было что-то от забавного образа с картин Шардена, Фрера или, быть может, Яна Стена. В общем, та, кого французы называют «une ouvrière»