«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 47 из 192

Если им это нравится, если они думают, что для них все хорошо закончится и что они благодаря этому в конце концов обретут покой, – что ж, пусть делают что хотят, я не могу им помешать. Но я могу и должен принимать решения за себя самого, в согласии со своей совестью. И будет ли мой путь менее верным, если кто-то начнет мне указывать: «Ты сошел с верного пути»? К. М. тоже часто говорит о верном пути, так же как Х. Г. Т. и пасторы. Но К. М. называет и де Гру вульгарным субъектом. Но кто такой К. М.? Пусть продолжает говорить, мои уши от этого устали. Чтобы забыть это, я ложусь на песок у корней старого дерева и рисую его. Одетый в холщовую робу, я курю трубку и смотрю в глубокое синее небо… Или на мох и на траву.

Это меня успокаивает. И такой же покой окутывает меня, когда Христина или ее мать позируют мне, а я высчитываю пропорции и пытаюсь прочувствовать и изобразить длинными волнистыми линиями тело под складками платья.

И тогда я в тысячах миль от К. М., Й. П. С., Х. Г. Т. и чувствую себя гораздо более счастливым.

Но… К сожалению, такие мгновения сменяются временами беспокойства, и мне приходится снова говорить или писать о деньгах, и все начинается сначала. В такие минуты я часто думаю, что Х. Г. Т. и К. М. могли бы принести гораздо больше пользы, если бы не лезли в мои «дела», а просто поощряли бы мои занятия рисованием. Ты скажешь, что К. М. и так это делает, но знаешь ли ты, почему его заказ до сих пор не закончен? Мауве сказал мне: «Ваш дядя сделал это только потому, что побывал у вас в мастерской, и вы сами должны понимать, что это ничего не значит и что это было в первый и последний раз, после чего вас не посетит ни один человек».

Ты должен знать, Тео, что я терпеть не могу, когда мне говорят нечто подобное: моя рука ослабевает и опускается, словно парализованная. В особенности учитывая то, что К. М. тоже наговорил много всего о правилах приличия.

Я нарисовал для К. М. 12 рисунков за 30 гульденов, то есть по 2,5 гульдена за штуку. Это тяжелый труд, в который было вложено сил гораздо больше, чем на 30 гульденов, и несправедливо требовать от меня, чтобы я считал это одолжением или чем-то подобным. Я уже приложил немало усилий, работая над шестью следующими, и подготовил эскизы – но на этом пока остановился. Я трудился над этими новыми рисунками, так что это не лень – я будто оцепенел.

Я уговариваю себя не принимать все это близко к сердцу, но оно не дает мне покоя, остается в моей голове и возвращается, когда я вновь принимаюсь за работу. Поэтому приходится отклоняться от намеченного плана и приниматься за нечто иное.

Я не понимаю Мауве: он поступил бы доброжелательнее, если бы никогда не занимался мной. Что ты мне посоветуешь: продолжить работать над заказом К. М. или нет? Я не знаю, что делать.

Раньше отношения между художниками были иными, теперь же они пожирают друг друга, превратились в важных господ, живут на виллах и занимаются интригами. Мне больше нравится на Геесте или на другой улице в бедном квартале – серой, нищей, грязной, мрачной – там мне всегда интересно, в то время как в этих великолепных домах мне бесконечно скучно, а скучать плохо, поэтому я говорю: «Мне там не место, я туда больше не вернусь». Слава Богу, у меня есть мое дело, но для него мне нужны деньги, а не возможность их заработать, и в этом вся сложность. Если через год или не знаю, через какое время, я буду рисовать Геест или другую улицу так, как я ее вижу, с фигурами старух, рабочих, служанок, то Х. Г. Т. и остальные станут очень любезны со мной, но тогда они услышат от меня: «Проваливайте!» Я скажу им: «Вы, старина, отвернулись от меня тогда, когда я находился в затруднительном положении, я вас не знаю, пойдите прочь, вы загораживаете мне свет».

Господи, чего мне бояться? Какое мне дело до того, что Х. Г. Т. считает «неприемлемым», «непродаваемым»? Когда я чувствую себя подавленным, я рассматриваю «Землекопов» Милле и «Скамью бедных» де Гру, и тогда Х. Г. Т. кажется мне таким мелким, таким ничтожным, а все эти разговоры – такими жалкими, что у меня вновь поднимается настроение, я раскуриваю трубку и приступаю к рисованию. Но если однажды на моем пути окажется кто-нибудь из цивилизованных [господ], он может услышать от меня то, что его весьма отрезвит.

Ты спросишь меня, Тео, относится ли что-либо из этого к тебе, и я отвечу: «Тео, кто давал мне пропитание и помогал мне?» Это был ты, так что к тебе вышесказанное совершенно не относится. Только порой меня посещает мысль: «Отчего Тео – не художник, не станет ли он скучать в том обществе? Не будет ли он впоследствии сожалеть, что не покинул то общество и не обучился ремеслу, не женился, не облачился в блузу?» Но должно быть, есть причины, которые я не способен оценить, так что хватит об этом. Не знаю, что тебе известно о любви и ее основах. Ты считаешь, это бесцеремонно с моей стороны? Я имею в виду, что лучше всего можно понять любовь, сидя у постели больной, и порой без цента в кармане. Это совсем не то, что собирать клубнику по весне, – это длится всего несколько дней, а большинство месяцев угрюмы и безрадостны, но все же и в минуту уныния можно научиться чему-то новому. Иногда мне кажется, что тебе это знакомо, а иногда – что нет.

Я бы хотел пережить семейное горе и семейные радости, чтобы научиться рисовать их, опираясь на собственный опыт. Покидая Амстердам, я чувствовал, что моя любовь, такая искренняя, чистая и сильная, буквально убита, – но все же после смерти человек воскресает. Resurgam[112]. Тогда я встретил Христину. Колебаться и откладывать было нельзя. Нужно было действовать. Если я на ней не женюсь, будет благороднее, если я не стану участвовать в ее судьбе. И все же из-за этого шага передо мной разверзнется пропасть: это отчаянный поступок – «выйти за пределы своего круга», но это не запрещено и не является чем-то дурным, хоть общество и считает иначе. Я обустрою свой быт так, как принято в доме рабочего. Так мне будет удобнее, я и раньше этого хотел, но не мог осуществить. Я надеюсь, что ты не перестанешь протягивать мне руку даже над пропастью. Я говорил о 150 франках в месяц. Ты же утверждаешь, что мне понадобится больше. Погоди. Мои расходы в среднем никогда не превышали 100 франков в месяц с тех пор, как я покинул Гупиля, кроме тех редких случаев, когда я совершал поездки. А у Гупиля я зарабатывал сначала 30 гульденов, а впоследствии 100 франков.

Правда, в последние месяцы у меня было больше расходов, потому что нужно было обустроиться; и я спрашиваю тебя: были ли эти расходы безрассудными или чрезмерными? В особенности если ты знаешь, что происходило в это время. И как часто, как часто в эти годы у меня было меньше 100 франков! И даже когда во время поездок я тратился, разве не учил я при этом языки и не развивался? Разве были эти деньги потрачены впустую?

Теперь мне нужно ходить прямо ногами моими. Если я отложу женитьбу, в моем положении будет нечто неправильное, то, что мне претит. Мы с ней готовы ограничивать себя и обходиться малым, если только будем женаты.

Мне 30 лет, ей 32, то есть мы уже не дети. Что касается ее матери и ребенка, то последний очистил ее от позора; я испытываю уважение к женщине-матери и не интересуюсь ее прошлым. Я рад, что у нее будет дитя, благодаря этому она знает то, что ей следует знать. Ее мать очень трудолюбива и заслуживает орден почета за то, что на протяжении многих лет заботилась о своей семье и восьмерых детях. Она не хочет ни от кого зависеть и зарабатывает на жизнь своим трудом.

Я пишу тебе поздно вечером. Христина неважно себя чувствует, и ее отъезд в Лейден не за горами. Прости меня, если письмо будет написано кое-как, ибо я устал.

И все же, получив твое письмо, я захотел немедленно на него ответить. В Амстердаме я был так решительно отвергнут, ко мне отнеслись с таким пренебрежением, что с моей стороны было бы безумством упорствовать.

Разве мне стоило тогда впасть в отчаяние, утопиться или тому подобное? À Dieu ne plaise[113]. Если бы я так поступил, то был бы плохим человеком. Я возродился, не намеренно, а потому, что нашел путь к обновлению и не отказался начать все заново.

Теперь, однако, дела обстоят иначе, и мы с Христиной лучше понимаем друг друга, мы не зависим ни от чьего мнения, но и далеки от того, чтобы претендовать на сохранение положения в обществе.

Я знаком с предрассудками этого мира и осознаю, что мне предстоит покинуть свой круг, который, впрочем, сам давно меня изгнал. Но тогда и говорить уже будет не о чем, и никому не придет в голову заходить еще дальше. Моя личная свобода неприкосновенна, в свое время я довольно откровенно говорил об этом нашему отцу по поводу случая с Гелом, когда он хотел упрятать меня в сумасшедший дом. Мы с ней совершеннолетние, так что, если папа решит этому воспротивиться, ему придется оформить свой отказ в соответствии с законом, и решать будет судья. Но я все же надеюсь, что до этого не дойдет и мы сможем все уладить более мирным способом.

Возможно, мне придется подождать некоторое время с началом совместной жизни, если обстоятельства будут слишком сложными, но все же и тогда я хочу жениться, не поставив никого в известность, без лишнего шума. Если кто-то начнет судачить об этом, я не буду обращать на это никакого внимания. То, что она католичка, еще больше упрощает вопрос с женитьбой, потому что тогда венчание в церкви, разумеется, отпадает: ни она, ни я не хотим иметь ничего общего с этим. Ты скажешь, что это коротко и в самую точку. Быть по сему. Меня интересует только одно: рисование, у нее тоже есть лишь одна постоянная работа: позирование. Мне бы очень хотелось снять жилье по соседству: оно достаточно просторное, потому что аттик можно превратить в спальню и мастерскую, оно подходит по размерам и освещению и гораздо лучше того, что я снимаю сейчас. Это возможно? Но даже если мне придется поселиться в конуре, я готов скорее довольствоваться коркой хлеба у своего очага и бедствовать, чем жить, не женившись на ней.