Искусство Ленинграда, февраль 1991 — страница 11 из 37



Вл. Духовлинов. Экспонат. 1989. Холст, масло



Вл. Духовлинов. 600 секунд. 1988. Холст, масло



Вл. Духовлинов. Животные не спят. 1989. Холст, масло



Вл. Духовлинов. Раек (по В. Набокову). 1989. Холст, масло


Если эта среда, как я стремился показать, «главный рассказчик картины», то рассказы эти могут носить самый разнообразный характер. Поверхность в буквальном смысле чревата предметностью, хотя нарративная функция далеко не всегда реализуется посредством изобразительных, предметных реалий. В работе «Белый стих», например, «солируют» собственно цветофактурная среда и очень деликатно, индивидуально трактованные визуальные знаки, несущие, разумеется, символическую нагрузку, однако не претендующие ни на информативность, ни на обобщение, как бы не до конца «проявленные», остановившиеся на полпути к семантике... Как, однако, много можно сказать, используя эти скупые средства: создать рукотворную поверхность, материализующую белую, «теплую» (как парное молоко, как простыню — ширму домашнего детского театра) тональность, оживить ее «тенями знаков», вовсе не требующих буквальной расшифровки и присутствующих как напоминание об осмысленности любых самых камерных проявлений бытия. Коли здесь — камерность, чуть ленивая «домашность» образа, перекликающегося по эмоциональному состоянию (да и по построению — с артифицированным колоризмом и фактурностью, с необременительной, в духе «пиктограмм» П. Клее, знаковостью) с почти буколической «Рязанью», то параллельно существуют и другие по состоянию вещи. В «600 секундах» в полной мере реализуется качество, уже отмеченное мною: способность сразу генерировать предметность. Образ здесь далек от идиллии, и напряженная, пульсирующая среда материализует изображение: в босховском или сюрреалистическом ключе трактованные предметные реалии, какие-то биокуклы, потерявшие «человеческий облик» и тем не менее очень емко и концентрированно материализующие городские страсти и слухи. В «Райке» (по мотивам В. Набокова) задача еще сложнее: пульсирующая цветовая среда, отторгающая и снова принимающая в себя изобразительные реалии, провоцирует постоянно возникающие и гаснущие литературные аллюзии. Процесс формо- и смыслообразования синхронизирован, существование образа во времени обретает практически неисчерпаемую протяженность. «Шум поверхности», ум поверхности... Кажется, живопись Духовлинова обладает даром саморазвития — настолько органичным и неисчерпаемым предстает генерируемый ею поток новых звучаний и значений...

АЛЕКСАНДР БОРОВСКИЙ

«ЖИЗНЬ ЕСТЬ СОН»?

ЭКРАН/СЦЕНА

АЛЕНА КРАВЦОВА

«Замри — умри — воскресни». Сценарий и постановка Виталия Каневского. Оператор Владимир Брыляков. Художник Юрий Пашигорев. Композитор Сергей Баневич. В фильме снимались Динара Друкарова, Павел Назаров, Елена Попова, Валерий Ивченко, Вадим Ермолаев, Вячеслав Бамбушек и др. Производство: «Мастерская Первого фильма» А. Германа, «Троицкий мост» И. Масленникова ассоциации «Ленфильм». 1988


Не знаю, как вы, а я стала видеть сны. В которых есть все то, чего нет в жизни. Не колбаса, конечно, и не тряпки и разные блага, вроде чистых парадных и обилия такси. А есть все то, чего не стало, может быть, еще раньше, чем исчезло остальное,— восторг перед жизнью, ощущение высшего счастья, покой и благорасположенность ко всему, что бы с тобой ни происходило. И не то чтобы были это красивые сны. Они могут быть с решетками, преследованиями и даже смертью в конце. Но странно, после этой пережитой во сне смерти нерадостно просыпаться к вновь обретенной наяву жизни, как нерадостно играть непонятную и бездарную роль в чьем-то сереньком фильме.

Кинолента Каневского — из области таких снов. Причем удивительно: я не знаю, пожалуй, человека, будь то специалист или просто любитель кино, который бы даже по мелькнувшим в телепередаче «Пятое колесо» нескольким кадрам не заблестел глазами и не сказал бы, что это здорово. Когда смотришь ленту целиком, получаешь прежде всего огромное удовольствие. Причем трудно сказать — эстетическое ли это переживание (в том смысле, что радует, как это сделано) или глубоко личное, касающееся залежалого в тебе и нераскрытого груза эмоций, потерянных на путях-перепутьях из детства. Скромная черно-белая лента в наше время ярких красок, скрывающих тусклость переживаний, завоевала вдруг все симпатии. Как будто бы после головоломных эстетических поисков и правоверных соцреалистических достоверностей мы пригубили того, что и называется простенько: «искусство». Или — «жизнь». Как угодно. Разница небольшая. Потому что искусство и есть способность передать ощущение жизни. А жизнь...


Жизнь — это страсть. Когда каждый день с утра до краев наполнен делами и событиями, невероятными приключениями, опасностью, радостью и страхом. Каждой клеточкой эта жизнь в тебе: бежишь, говоришь, просыпаешься — все радостно, все, до мурашек по спине, как в первый раз.


Так воспринимает жизнь режиссер Каневский. И если бы не было этих его слов, то сама картина убедила бы нас в том, что только так, а не иначе может он говорить о жизни. А между тем жизнь его, видимо, не баловала. Маленький рабочий поселок на Дальнем Востоке, вблизи сталинской зоны; коммунальный, вшивый, закопченный быт — под пьяные выкрики, тычки и кулаки; с обыденной и простой, как удар мухобойки, смертью: от пули по ту ли сторону проволоки от «свинцовых мерзостей», от бандитского ножа ли — по эту... Все это реалии жизни самого Каневского. И уж вовсе невероятное — тоже из жизни. Женщина на помеле, кружащая по подворью; заклинающая, проклинающая, ведьмующая, клокочущая некончающейся жизнью и ничего не разрешающей смертью,— это тоже не художественный образ, а одно из впечатлений детства. Оставшееся в памяти так же ярко, как, возможно, и первая увиденная кинолента.


Кино меня сильно поразило. Смотрел в первый раз, видимо, документальный фильм. Думал, все дело в луче от проектора, который через зал к экрану идет,— всё на луч смотрел, чтоб там увидеть картины, которые на экране. После сеанса заглянул и за экран,— может быть, там что-то такое есть. Очень меня все это поразило.


Так и хочется обратиться к штампу: мог ли мальчишка тех времен предположить, что когда-нибудь он, в белой манишке, будет стоять под лучами прожекторов в Каннах и получать один из самых престижных призов международного фестиваля — «Золотую камеру», «Camera D'or»?

История того, как именно добирался будущий призер и знаменитость до Канн — с дракой в порту, с обилием приключений, совпадений и счастливых случайностей,— уже обошла газеты и стала своего рода бестселлером. Это, впрочем, не мешает особо настойчивым скептикам ставить под сомнение многое из того, о чем рассказывает сам Виталий Каневский. Он не обижается.


Больше всего прав Алексей Герман, который сказал в Каннах: «Виталий все придумывает, но, когда начинаешь проверять, все оказывается правдой».


К собственной удаче, да что удаче — триумфу!— Виталий относится удивительно легко и абсолютно... без горечи. А сколько горечи выпадает в осадок сегодняшних удач, когда человек, далеко перемахнувший за половину творческой и не только творческой жизни, получает вдруг признание, и вместе с ним приходит острое ощущение потерянных лет, невозможности догнать, восполнить, успеть. Ничего этого у Виталия, по всей видимости, нет. По крайней мере, он не делает это предметом разговора и радуется тому, что есть.


Знаете, что меня по-настоящему радует после Канн? Что я теперь на равных могу входить и говорить про свои планы. И даже рассчитывать планы эти реализовать. А то — кто я был? Так, мечтай себе в углу сколько хочешь. Думал ли я, что одержу победу в Каннах? Об этом не думал. Просто интересно было, что за Канны, как это все там. А про фильм я уже знал, что он получился. Я как зритель смотрел его, когда закончил, и прислушивался — трогает или нет меня самого? Показалось — получилось. Смотрю — Герман, Сокуров, такие разные, а вроде бы тоже трогает. Ну, думаю, удалось. Я ведь, когда ставил... было ощущение, что нельзя даже, как сказал Герман, на «четверку с плюсом». Тут уже какие шансы — первая картина в мои годы. Как говорится, или пан — или пропал. Мне в чем повезло? Что я очень хорошо знал, про что будет картина. Сценарий написал так, чтоб понравился и чтоб приняли. Но чтобы никто не понял, про что же на самом деле я хочу ставить. Очень боялся — расплещу, не донесу до конца. А вот — донес.


Итак, сюжет фильма, если отталкиваться от сценария. В том самом поселке рядом с зоной живут мальчишка и девчонка 11—12 лет. Они не то чтобы дружат и не то чтобы враждуют. Но все время так получается, что, когда с мальчишкой приключается беда, девчонка оказывается рядом и беду эту помогает отвести. А мальчишка все равно готов в любой момент ей насолить. Что-то такое держит этих двоих в притяжении друг к другу. А вокруг кипит-бурлит жизнь. С утренними продажами горячего чая на рынке, со шкодничанием — насыпал мальчишка дрожжей в школьный сортир,— со своими потерями, приобретениями и безрассудствами. Скрываясь от милиции — а, живя в зоне, мальчишка очень хорошо знает, как оно бывает, когда забирает милиция, он показывает подруге фотографии трупов, которые утащил из кармана материного ухажера: «Вот и меня так — сначала в висок, а потом в затылок»,— скрываясь от милиции (хотя разыскивает она его по просьбе матери, а не вследствие очередной шалости, из-за которой под откос пошел состав), мальчишка попадает к ворам и бандитам. Верная подруга находит его там и возвращает домой. Но бандиты настигают их по пути и убивают девчонку, а мальчишка оказывается в больнице.



Виталий Каневский


Даже по сюжету можно было бы сказать, что это одна из тех вечных историй, которые повторяет человечество из века в век, изумленно открывая каждый раз старые, как сам мир, истины. История той самой первой, самой чистой, самой обреченной любви, которую «вместить не могут жизни берега». А то, что история эта лишена красивых слов и красивых сцен,— правда времени, о котором она рассказывается и в котором она рассказывается. Но могла бы эта история так и остаться еще одной историей о любви, если бы эта детская любовь не была для автора картины ключом к тому, что называется радостью бытия, полнокровностью бытия, сосредоточенностью бытия и наивно-доверчивой преданностью ему героев. Рассказывает автор нехитрую историю, а говорит о материях и хитрых, и тонких, и, в общем-то, неуловимых, если подойти к ним в лоб и начать «трактовать».