Искусство Ленинграда, февраль 1991 — страница 36 из 37

Но это совершенно необязательно и нисколько не умаляет режиссерских заслуг Товстоногова и Акимова.

Гораздо хуже, когда человек не чувствует музыки именно как постановщик спектакля или кинофильма, при этом он может быть даже от природы музыкальным.

Тяжелым для меня оказалось сотрудничество с А. Ф. Борисовым в работе над кинофильмом «Кроткая» по Достоевскому.

Замечательный актер, он сыграл превосходные роли в спектаклях Пушкинского театра (бывшая Александринка). В ужасном кинофильме «Мусоргский» очень выразительно пел отрывки из «Райка».

Но как режиссер оказался с музыкой не в ладу.

Поскольку он дебютировал в этом качестве, ему захотелось прикрыться известным именем. Он попросил редактора пригласить на фильм композитора Соловьева-Седого. Но тут уж редактор развел руками.

— Александр Федорович, да что вы! Василий Павлович — прекрасный композитор. Но Достоевский и Соловьев-Седой?

— Ну, тогда Шостакович.

Редактор связался с Шостаковичем, но Дмитрий Дмитриевич сказал, что дел по горло. Посовещавшись, они решили (а редактором был его друг И. Д. Гликман) рекомендовать мою кандидатуру.

Я в это время находился в Москве — моя Вторая симфония участвовала в конкурсе произведений молодых композиторов.

Узнав о предложении, я все бросил и уехал в Ленинград.

Жюри сочло мой поступок неуважением, и вместо обещанной премии я получил какой-то диплом. Он и сейчас где-то лежит у меня, за подписью Фурцевой.

Пока мы встречались с Борисовым за роялем, конфликты не возникали. Но когда началась оркестровая запись, все пошло вкривь и вкось. Он, видимо, никак не мог сопоставить музыкальный ряд со зрительным. Как только стали репетировать довольно большой фрагмент езды в экипаже по Петербургу, Борисов вскочил и заорал:

— Это не то! Совсем не то!

Я тоже вскочил, покрывшись холодным потом.

Но дирижер Н. С. Рабинович, записавший музыку к десяткам, а то и сотням фильмов, показал жестом, чтобы я сел на место, и спросил Борисова: «Что вас не устраивает?»

— Это не то! Нерва нету!

— Сейчас будет нерв. Спокойно.

И обратился шепотом к оркестрантам:

— Сыграем вдвое быстрее.

Эту бессмыслицу я слушал ни жив ни мертв.

— Ну как? — спросил Николай Семенович.

Борисов завопил: «Еще хуже!»

— Не волнуйтесь, сделаем еще вариант.

И снова шепотом музыкантам:

— А теперь опять как прежде.

Сыграли.

— Ну как?

— Это совсем другое дело.

— Ну и прекрасно. Пишем.

Вот так все происходило.

Потом была перезапись — соединение шумов, диалогов и музыки. Ее пришлось прервать. Борисов уехал на три дня встречаться с руководителями партии и правительства на «блаженном острове», описанном В. Тендряковым.

Вернувшись, рассказывал обо всем в восторженных тонах. Как Ворошилов сказал им: «Давайте, ребята, споем что-нибудь по-нашему, по-простецки». И они пели. Потом удили рыбу, сидя у озерца...

Я довольно бестактно спросил:

— Александр Федорович, а вы не видели человечка в плавках под водой?

— Как это, человечка под водой?

— Ну, того, который вам рыбку на крючок насаживал.

Борисов даже поперхнулся от возмущения.

— Что это вы! Нашли над чем шутить!

Не берусь судить, насколько удачна вся музыка «Кроткой». Но эмоциональному восприятию финала фильма во многом способствовала развернутая пассакалия, это я знаю точно. Да еще замечательная игра Андрея Попова.


Как-то я рассказал композитору Свиридову о своих мучениях с «Кроткой».

— Ха,— сказал Юрий Васильевич,— да я их всех наизусть знаю. Особенно опасны те, что нахватались музыкальных терминов и поэтому считают себя знатоками. Вот у меня тоже была запись музыки к кинофильму. Режиссер вдруг заявляет: «Это не то! Мне здесь нужна фуга!» — «Ах, говорю, фуга. Пожалуйста, сейчас будет фуга».

Говорю музыкантам: вот здесь большой барабан — двадцать тактов восьмушками. Малый барабан — в каждом такте двойной удар. И через четыре такта — удар тарелки.

Сыграли ту же музыку, только с грохотом. «Вот вам фуга. Устраивает?» — «Устраивает».

Самые приятные воспоминания остались у меня о работе с двумя режиссерами.

Первый из них — И. Ольшвангер. С ним мы делали в ленинградском «Пассаже» «Пятую колонну» Э. Хемингуэя.

Второй случай произошел в Москве. Художественный руководитель Театра имени Ермоловой Л. В. Варпаховский пригласил меня написать музыку к пьесе Б. Брехта и Л. Фейхтвангера «Сны Симоны Машар», которую ставил молодой еще тогда, но уже известный Анатолий Эфрос. Когда я сыграл музыку на собрании труппы, Эфрос поступил так же, как Акимов.

Он сказал: «Годится».

Это было очень важно для меня. Ведь самое главное в совместной работе — взаимное доверие. Хотя вряд ли он во всем разобрался с первого прослушивания, но, видно, почувствовал общий стиль.

А уж когда услышал оркестровую запись, расцвел и сказал: «Поедем ко мне домой, пообедаем».

Не скажу, что у нас не возникали конфликты, но они были особого рода. Вот пример.

Ставился один из «снов», в которых Симона ощущает себя Жанной д'Арк. Народ приветствует ее криками «Да здравствует Жанна!»

Включили музыку, актеры кричали, но слов было не разобрать.

Эфрос сказал: «Музыку потише». Слова все равно не прослушивались.

— Еще потише!

Я подбежал к нему:

— Анатолий Васильевич, музыки совсем не слыхать.

— Не мешайте,— огрызнулся он.

Я тоже озлился:

— Тогда можете вместо моей музыки поставить вальс Штрауса, один черт!

И ушел в дальний ряд.

Репетиция не ладилась, и он крикнул: «Антракт, пятнадцать минут!»

В антракте он ходил по фойе и что-то бормотал.

Я тоже вышагивал взад-вперед вне себя от злости.

Встречаясь, отворачивались.

Кончился антракт, я опять устроился в заднем ряду.

Эфрос объявил:

— Музыку громко, как вначале. Актеры приветствуют Жанну жестами, а говорят шепотом.

Вышло потрясающе, это был настоящий сон.

После репетиции я подошел к нему.

— Анатолий Васильевич, прекрасно.

— Конечно, — ответил он,— а вы не злитесь, не все сразу получается.

И мы отметили окончание репетиции в ресторане «Националь».

Это был не самый яркий его спектакль, лучшие были впереди.

Но воспоминание о работе с Эфросом мне всегда в радость.

Хотя прикладная музыка не играла большой роли в моей жизни, мне захотелось набросать беглые портреты режиссеров.

Ведь каждый из героев моей новеллы по-своему яркая и интересная личность.

И если отразились в этом рассказе некоторые уродства нашей жизни, то где-то в отдалении, на периферии. Поэтому он лишь условно вписывается в цикл, именуемый «Капричос».

Отсюда и название.


МЕЛКАЯ БЕСОВЩИНА В ТВОРЧЕСКИХ СОЮЗАХ

Летом 1950 года приняли меня в Союз композиторов. И хотя мне нужно было еще целый год учиться — заканчивать консерваторию, стал я заглядывать в Союз — присмотреться, принюхаться.

Членов Союза тогда в Ленинграде, да и везде, было раза в три с лишним меньше, чем сейчас. Плохо ли это? Сомневаюсь.

Но все наши необъятные претензии — страсть к гигантомании, «стройкам века» и прочей белиберде — проявлялись и здесь.

То ли в качестве действительного казуса, то ли в виде анекдота рассказывали о случае на 2-м съезде писателей. Будто бы некий деятель с гордостью докладывал о росте писательских организаций в нашей стране. Вот, мол, в бывшей Тульской губернии до революции было всего два писателя, а теперь их там пятнадцать. То же и в Орловской губернии. Правда, эти два писателя — Лев Толстой и Фет, а в Орловской губернии Тургенев, ну да это детали...

Но вернусь к началу 50-х годов.

В то время раз в год, а то и чаще проводились так называемые «пленумы», концерты с последующим обсуждением новой музыки.

Стиль обсуждения мало-мальски приличных сочинений был в основном разносный. Каждые четыре-пять фраз перемежались обязательными словесными блоками типа: «Партия требует...», «Товарищ Сталин указывал, что...», «Композиторы в неоплатном долгу...», «Народу это не нужно...»

По нормальной человеческой логике любой композитор мог спросить очередного записного оратора: «А кто вы такой? Откуда вам известно, что народу нужно, а что не нужно? »

Но в ту эпоху искривленного сознания и всеобщего страха такая логика не срабатывала.

На одном из собраний появился человек в военной форме.

Я спросил у соседа:

— Кто это?

— Капитан Сипун.

— Он что, член Союза?

— Нет.

Вот и все, что я узнал.

Первое его выступление, которое я услышал, мало чем отличалось от остальных. Что-то он похвалил, что-то поругал как бы от лица «простых» слушателей, тогда это было очень модно.

Среди похваленных оказалась какая-то музыка Свиридова, которая мне нравилась, и я даже подумал: «Ну что ж, приличный человек».

Но постепенно тон его выступлений менялся, становился безапелляционным. Если хвалил, то говорил: «Это хорошая музыка, народная». Или наоборот: «Плохая музыка, не народная».

Что он под этим подразумевал, неясно, доказательствами себя не обременял.

Один знакомый композитор спросил у меня:

— Вы можете сыграть тему любви из «Ромео» Чайковского?

— Могу. А зачем это?

— Сыграйте Сипуну. Я сказал, что вы покажете ему свою музыку. Интересно, что он скажет.

Я сыграл Сипуну этот прекрасный отрывок.

— Ну как?

— Плохая музыка. Не народная,— сказал Сипун.

Знакомый расхохотался:

— Это ведь Чайковский!

Сипун смутился, но отпарировал:

— Ну и что? И у Чайковского всякое есть.

И ведь был прав.

Катилось к своему концу мрачное сталинское время, а Сипун, ставший майором, уже кричал на собраниях скрежещущим голосом:

— Не позволю!.. Вы не смеете!..

Стало известно, что он «обслуживает» и Союз писателей.

А люди молчали. Решили, что такой человек непременно откуда-то «оттуда». Когда ему на это намекали, он делал загадочное лицо.